Страны «бедной демократии. Слабая демократия ведет либо к развалу страны, либо к тирании

Избранное в Рунете

Дэниел Зиблатт

В представленной статье рассматриваются четыре книги, в которых показывается, что утверждение демократии в Европе в конце XIX века не было исключительным и абсолютно детерминированным следствием модернизации, как это традиционно изображается. Почему же Европа пришла к демократии? И можно ли извлечь из истории той эпохи какие-то уроки для современного мира, где усилия по демократизации приводят не к торжеству либеральной демократии, а к тому, что называется разнообразными «нелиберальными демократиями», «соревновательными авторитаризмами» или «гибридными режимами»?


Рецензия на книги :

· Daron Acemoglu and James A. Robinson. The Economic Origins of Dictatorship and Democracy.Cambridge: Cambridge University Press, 2006.

· Carles Boix. Democracy and Redistribution.Cambridge: Cambridge University Press, 2003.

· Ruth Berins Collier. Paths toward Democracy.Cambridge: Cambridge Uni­versity Press, 1999.

· Charles Tilly. Contention and Democracy in Europe, 1650-2000. Cambridge: Cambridge University Press, 2005/ Чарльз Тилли. Борьба и демократия в Европе, 1650-2000 гг.М.: Изд. дом ГУ-ВШЭ, 2010.

Когда мы задумываемся о том клубке дилемм и вызовов, с которыми в настоящее время сталкиваются процессы демократизации во всем мире, успешное становление демократии в крупнейших странах Западной Европы второй половины XIX века выглядит чем-то поистине выдающимся. Возникающий в тени реакции, которая последовала за Фран­цузской революцией, сталкивающийся с новыми и не до конца понимаемы­ми экономическими сдвигами и отсутствием, за неимением точного плана «демократических преобразований», уверенности в проведении реформ, относительный успех демократических реформ в Европе конца XIX века должен представать перед современными политологами как что-то почти непостижимое.

И вправду, как Европа пришла к демократии? В этой статье рассматрива­ются четыре книги, в которых утверждается, что приход демократии в Евро­пу в конце XIX века не был исключительным и сверхдетерминированным следствием модернизации, как это традиционно изображается в рамках сравнительного подхода. Вместо этого в них показывается, что беспорядочным политическим реалиям Европы XIX века также была присуща своя доля неопределенности, страхов и уступок, часто считающихся симптомами исключительно современной демократизации. Конечно, продвижение в сто­рону всеобщего избирательного права для мужчины, повышения подотчет­ности исполнительной власти перед избранными национальными парла­ментами и институционализация гражданских прав резко изменили поли­тические порядки Европы периода «демократической эпохи». Но вопросы остаются. Как удалось достичь этих сложных институциональных нововве­дений в условиях, которые вряд ли могут считаться наиболее благоприят­ными? И какие уроки следует извлечь из этого опыта для осуществления сегодняшних попыток демократизации?

Традиционное описание европейской демократизации исходит из доволь­но известной, хотя и вводящей в заблуждение периодизации, согласно кото­рой переход Европы к демократии был трудным, но крайне незаурядным, и происходил под воздействием неотвратимых «сил» истории. Считает­ся, что, пройдя сквозь века феодализма, абсолютизма, революций, через индустриализацию в «эпоху демократии», большинство крупных западных европейских стран успешно пересекли рубеж, за которым и приобрели те характеристики, которые мы приписываем демократии. Несомненно, клю­чевым эмпирическим противоречием в рамках этого подхода становится провал демократии в межвоенный период, пусть даже учитывая кажущуюся надежность демократии в наиболее экономически развитых странах мира . В результате, несмотря на завершение первой волны демократизации к сере­дине XX века, распространилось убеждение в том, что между 1820-1920 гг. существовал независимый и точно идентифицируемый период, в котором волна демократизации изменила национальные политические институты и привела к формированию качественно отличного от своего предшествен­ника нового политического режима .

Естественно, существуют исключения из общей логики истории. Обыч­но в качестве примера достаточно устойчивых «недемократий» того време­ни называют Пруссию с ее трехклассовой избирательной системой, Герма­нию с относительно слабым национальным парламентом, Южную Италию с широко распространенной покупкой голосов и системой клиентелизма, бонапартизм Наполеона III, значительно ослабивший парламентские институты, а также Великобританию с ее исключительно сложными пра­вилами, ограничивающими возможность голосования и регистрации избирателей, призванными минимизировать политическое участие. Но все это, как правило, расценивается в качестве периферийных отклонений от маги­стрального тренда той эпохи.

В рассматриваемых в этой статье четырех книгах утверждается, что эти отклонения с их антидемократической направленностью на самом деле и были ключевыми элементами демократической эпохи. Чтобы по-настоя­щему оценить антидемократические правила и практики, которые часто создавались и институционализировались в ходе европейской демокра­тизации, мы можем пересмотреть традиционно описываемую европей­скую исключительность. Кроме того, мы сможем извлечь уроки из этой бушующей эпохи в истории Европы для нашего времени, в котором усилия по демократизации приводят не к эффективному либерально-демократиче­скому режиму, а к тому, что называется разнообразными «нелиберальными демократиями», «соревновательными авторитаризмами» или «гибридны­ми режимами», совмещающими демократические и антидемократические институты, нормы и практики .

Именно здесь кроется наиболее дерзкая догадка, высказываемая в рас­сматриваемых книгах: смена режима, даже когда речь идет о значимых примерах в истории Европы, так часто приводимых в качестве образцов успешного «перехода» к демократии, оказывается куда более хаотичным и неоднозначным процессом, чем это обычно считается. Европейская демо­кратизация — как и любая другая - не просто представляла собой переход от одного режима к другому, но часто влекла или объявляла необходимым совмещение демократических реформ с микроуровневыми формальными и неформальными мерами, обеспечивающими безопасность недемократической элиты, включая процедуру формирования верхней палаты парламен­та, джерримендеринг, клиентелизм и коррумпированные правила регист­рации голосов. Как и в современных случаях смены политического режима, такие меры, как правило, характеризуются противоречивыми и непредска­зуемыми последствиями. Возможно, нацеленные на снижение неопределен­ности результатов «демократического соревнования», дабы власти и влия­нию недемократической элиты ничто не угрожало, такие меры по иронии судьбы могут стать дополнительной опорой демократии, обеспечивая под­держку минимальных демократических процедур со стороны традицион­ных элитных групп. Короче говоря, противоречивые итоги первой волны демократизации не так уж отличаются от современного опыта, что - как ука­зывается в этих книгах - может оказаться достаточно полезным для понима­ния как первого, так и последнего.

Следует предупредить читателя, что в рассматриваемых книгах обозна­ченные позиции упоминаются не напрямую, а в тех случаях, когда затрагиваются три важных вопроса, наиболее способствующих глубокому пониманию демократизации Европы. Будучи политэкономистами Дарон Асемоглу и Джеймс Робинсон (АиР), а также Карлес Бош вносят сущест­венный вклад в исследование изменений структурного неравенства дохо­дов, определяющего возможности проведения демократических реформ; Рут Бэринс Колье пытается определить, какая социальная группа - элита или рабочий класс - сыграла главную роль в реализации этой возможно­сти. Наконец, Чарльз Тилли и АиР поднимают третий вопрос: чем имен­но обеспечивается демократия? Взятые вместе, эти исследования прояс­няют три ключевых вопроса возникновения демократий: как возникает воз­можность институциональных изменений; кто оказывается наиболее значимым актором и какие цели им движут, атакже каков фактический процесс, посред­ством которого обеспечивается достижение демократии? Настоящий обзор основывается на рассмотрении этих трех вопросов, тем самым подчерки­вая, что именно ими необходимо руководствоваться в переосмыслении концепции демократизации.

I. Что вызывает демократизацию?

Большинство объяснений демократизации начинается с трудного, но не бесполезного вопроса: что способствует созданию первоначальных усло­вий, которые делают возможными демократические реформы? По цело­му ряду разумных причин, политические социологи и политологи, как правило, склонны отводить роль спускового крючка в механизме демо­кратизации экономическим изменениям, нежели другим возможным аль­тернативам вроде крушения империй или стихийных бедствий . Очевид­но, вдохновляемая временным совпадением промышленной революции и демократизации в Европе, теория модернизации в период после окон­чания Второй мировой войны стремилась утвердить это простое пред­положение, указывая на наличие межстрановой корреляции между пока­зателями ВВП на душу населения и демократией. Ею предполагалось, что экономическое развитие в трансформирующихся обществах, уменьшение дефицита и изменение культурных ценностей делают переход к демокра­тии более вероятным, а саму демократию более стабильной . Но, начиная с Баррингтона Мура (1966) и заканчивая исследованиями Пшеворского и Лимони (1997), наличие казуальной основы для позитивной связи между национальными благосостоянием и демократией постоянно ставится под сомнение .

Две из рассматриваемых книг (Бош и АиР) пытаются уладить этот спор, предлагая альтернативный набор механизмов, которые могут успешно спо­собствовать воскрешению структурной теории демократизации, подчерки­вающей ключевую роль экономических изменений в начале демократиче­ских преобразований. Но приводимые ими аргументы не сосредоточены вокруг вопросов совокупного дефицита и источников культурных измене­ний, а заостряют свое внимание на том, каким образом изменение структу­ры неравенства в доходах связано с экономическим развитием и появлением возможности для демократизации.

Бош: «Демократия и перераспределение»

Карлес Бош ставит перед собой амбициозную задачу по разработке «еди­ной модели» политических переходов, позволяющей просчитать возник­новение демократий, правых авторитарных режимов и революций, при­водящих к гражданским войнам, коммунистическим и левым диктатурам (p. 2-3). В работе используются основные положения и инструментарий тео­рии рационального выбора. Цель состоит в разработке и проверке объясне­ния перехода от одного режима к другому, основанного на экономическом развитии, но при этом предлагающего альтернативу ярким, но не до конца определенным утверждениям теории модернизации. Результатом стала впе­чатляющая и теоретическая последовательная схема изменения политиче­ского режима. Согласно Бошу, существует два фактора, связанные с показа­телем ВВП на душу населения, но более значимые в причинно-следственном отношении, которые позволяют определить взаимосвязь между националь­ным благосостоянием и демократией, а также объяснить причины аномаль­ных отклонений, - например, случаи стран, богатых сырьевыми ресурсами и тяготеющих к авторитаризму. Два этих фактора-экономическое неравен­ство и специфичность активов - находятся в центре анализа автора. Бош считает, что по мере снижения неравенства, достигаемого экономическим развитием, демократия становится все менее и менее значимой угрозой для недемократических лидеров. Поскольку демократии, согласно рабочему определению Боша, учитывают предпочтения более широкого числа граж­дан, чем недемократии, они склонны устанавливать больший уровень нало­гообложения в отношении богатых слоев и, соответственно, больше пере­распределять. Сопротивление этим процессам со стороны недемократи­ческих лидеров (которые без особенно веских эмпирических свидетельств также именуются «богатыми») исходит из страха перед слишком высокой ценой перераспределения; однако, по мере уменьшения неравенства, потен­циальные расходы на перераспределение достигают значения, которое оказывается ниже издержек, связанных с осуществлением репрессий. Именно в такие моменты демократизация становится возможной .

Аналогичным образом вторая переменная в модели Боша - специфич­ность активов, или, другими словами, степень мобильности основных обще­ственных активов (например, капитал, вложенный в аграрный сектор, как правило, менее мобилен, чем человеческий или физический капитал), - определяет вероятность перехода к демократии. Если под контролем элиты оказываются активы с низкой мобильностью (такие, как земля или нефть), то ее члены опасаются, что в результате демократизации их владения ока­жутся обложены огромными налогами, уплаты которых нельзя будет избе­жать. Однако, если специфичность активов снижается (они становятся более мобильными), что и имело место в период европейской индустриали­зации XIX века, возможные потери от налогообложения оказываются зна­чительно меньше. Тем самым издержки, которые влечет за собой демокра­тизация, перестают угрожать существующей элите.

Ключевой и наиболее интригующей частью причинно-следственных построений Боша становится вопрос о влиянии среднего класса на процесс демократизации (p. 47 - 52). После введения третьего коллективного акто­ра («богатые», «бедные» и «средний класс») логика анализа усложняется: если экономический рост приводит к увеличению благосостояния средне­го класса, а позиции богатых и бедных остаются относительно неизменны­ми, то разрыв между богатыми и средним классом сокращается и в резуль­тате издержки перераспределения оказываются меньше издержек осуще­ствления репрессивной политики в отношении среднего класса. К каким последствиям это ведет? Становится возможным формирование межклассо­вых коалиций. Богатые недемократические элиты могут согласиться с вве­дением «ограниченной демократии» (как называет ее Бош), которая преду­сматривает частичные избирательные права для среднего класса. Однако, как только разрыв между бедными и средним слоями также начинает сокра­щаться, становится возможным то, что Бош называет «всеобщим избира­тельным правом».

Аргументы Боша вскрывают смелые теоретические амбиции автора; он утверждает, что выделенные им процессы-снижение уровней неравенства и специфичности активов - и оказались главными причинами того, поче­му экономический рост в северо-западной части Европы повлек за собой демократизацию. Кроме того, его подход пытается объяснить, почему европейская демократизация проходила постепенно. Наконец, его доводы могут также определить барьеры на пути демократизации, как сегодня, так и в прошлом. В исторической ретроспективе его подход проясняет, поче­му аграрные элиты, наподобие прусских юнкеров XIX столетия, пытались препятствовать демократизации. В отношении сегодняшнего дня данный подход объясняет, почему страны, основная часть благосостояния которых обеспечивается отраслями с преобладанием высокоспецифичных активов (таких, как нефть), как правило, не стремятся к демократии. Бош обосновы­вает эмпирическую ценность своих аргументов, используя анализ большо­го числа случаев 1850-1990 годов, а также двумя подробными национальны­ми исследованиями. В рамках первого после бинарного кодирования типа политического режима (демократия-авторитаризм), высчитываются веро­ятности перехода от авторитаризма к демократии на основании большого числа косвенных оценок значений основных переменных. Два страновых исследования (Швейцария и США xix века) показывают, что в тех кантонах и штатах, где неравенство в доходах было более низким, ограничения изби­рательных прав были менее жесткими .

Для этого амбициозного, но основательного подхода можно отыскать и некоторые эмпирические доказательства. Однако остаются еще две обла­сти, заслуживающие дальнейшего внимания. Во-первых, откуда берется спрос на демократию? Это вопрос важен, поскольку, в рамках проводимо­го автором анализа, объясняется только то, почему богатые соглашаются идти на уступки тогда, когда этих уступок начинают требовать. Бош под­черкивает степень мобилизации бедных слоев населения как фактор, спо­собствующий востребованности демократии. Но это нельзя считать полно­ценным ответом по двум причинам. Во-первых, учитывая логику предыду­щих доводов, снижение неравенства в доходах, которое влияет на степень «допустимости» демократии, должно, в том числе, способствовать сниже­нию спроса на демократию у бедных слоев. Бош, вероятно, прав в том, что сокращение разрыва в структуре доходов в Англии перед Первой мировой войной снизило издержки перехода к демократии (p. 39), сделав к 1918 году возможным введение всеобщего избирательного права. Но как этот подход объясняет устойчивость спроса на всеобщее избирательное право в случа­ях, когда неравенство сокращается? Если сокращение неравенства и в самом деле такая важная переменная, то как она может объяснить одновременно и растущий спрос на перераспределение, и рост готовности элиты согла­ситься с издержками этого перераспределения? И, во-вторых, всегда ли спрос на демократию возникает «в низах» общества в результате стремления бедных слоев к большему перераспределению? Можно было бы утверждать, например, что мотивом реформ 1832 года, как и последующих реформ в Анг­лии этой эпохи, были не столкновения за перераспределение между столь скупо и схематично описанными классами в трехчастной модели общест­ва, предложенной еще Рикардо, а конфликт между реально существующи­ми институциональными акторами: владельцами экономических активов, налогоплательщиками, и контролирующими государство правительствен­ными чиновниками . Или аналогичным образом сами по себе демократи­ческие реформы, возможно, не были попыткой откупиться от бедных или средних классов, а, напротив, были институциональными изменениями, инициированными элитой и направленными на искоренение коррупции, слишком высоких издержек, связанных с покупкой государственных долж­ностей, и других неэффективно функционирующих политических институтов . Если такие альтернативные объяснения движущих сил демократиза­ции кажутся убедительными, то насколько полезной оказывается предла­гаемая модель?

Можно выделить и другой, интригующий, но оказавшийся слабо изучен­ным аспект: от чего зависят конкретные формы «ограниченной демокра­тии»? Как отмечает Бош в отношении европейских стран, демократия, как правило, возникала постепенно (p. 52). Хотя это и согласуется с эмпириче­скими данными, такое утверждение затуманивает примерно столько же, сколько проясняет. Каково было институциональное содержание «огра­ниченной демократии» в Европе XIX века? Как менялось это содержание от страны к стране? Почему, например, в Великобритании и Италии изби­рательные права были во многом ограниченны, при наличии широких гражданских свобод и влиятельного парламента, в то время как в Герма­нии почти все мужчины имели право голоса, тогда как влияние парламента и гражданские свободы были жестко ограниченны? И, самое главное, како­вы причины и последствия этих вариаций? Выбор между немедленным вве­дением всеобщего избирательного права или предоставлением среднему классу ограниченных возможностей участия (т. е. между «всеобщим изби­рательным правом» и «ограниченной демократией», по красноречивому определению Боша) оказывается слишком простым. Беглый взгляд на поли­тический ландшафт Европы конца XIX столетия показывает, что в руках традиционных элит был куда больший диапазон возможностей. Кроме уста­навливаемых норм, определяющих категории лиц, обладающих правом голоса, элиты могли оперировать гражданскими свободами, уменьшением власти национальных парламентов или же предоставлять властные полно­мочия неизбираемым органам государственной власти с целью совмещения демократических реформ с институтами или правилами, которые позволя­ют смягчить некоторые нежелательные последствия реформ. Это значит, что, если постепенность и была важнейшим элементом истории возникно­вения демократии в Западной Европе, в целях дальнейшего ее анализа необ­ходимо прояснить, что подразумевается под этим понятием и каково содер­жание этой постепенности.

Всесторонний анализ Асемоглу и Робинсона (АиР) также уделяет большое внимание многим из этих вопросов. В первых пяти главах авторы раскры­вают суть своего широкого подхода к изучению демократических и недемо­кратических политических режимов, в центре которого находятся знако­мые идеи теоремы о медианном избирателе (см. особенно гл. 4) и пробле­мы достоверных обязательств (см. гл. 5). С помощью этих инструментов АиР анализируют широкий круг теоретических проблем, включая воздействие среднего класса на демократизацию (гл. 8), влияние структуры националь­ной экономики на демократизацию (гл. 9) и последствия глобализации для демократизации (гл. 10). Чтобы дать представление о том, какой вклад внес­ли авторы в развитие каждого из этих вопросов, пришлось бы написать отдельную статью. Вместо этого я остановлюсь здесь на двух из затронутых ими вопросах: влиянии неравенства на демократизацию и роли «уступок» в обеспечении процесса демократизации.

Для изучения влияния неравенства на демократизацию, АиР, как и Бош, используют предпосылки и инструментарий теории рационального выбора, вновь обращаясь к демократиям первой волны и более современному опыту демократизации. Однако, в отличие от подхода Боша, подход АиР по боль­шей части теоретичен и использует яркие примеры для того, чтобы показать эмпирическую значимость своих рассуждений. Акторы, которые осуществ­ляют действия в предлагаемой модели, условно названы «средним классом», «бедными» и «богатыми», хотя авторами и не дается никакого эмпирическо­го обоснования соответствия этих категорий реальности . Предпочтения акторов просты и незамысловаты: богатые боятся демократии из-за потен­циальных издержек перераспреления, бедные, в свою очередь, хотят демо­кратии, потому что выигрывают от перераспределения, а средний класс обычно желает ограниченной демократии.

Из этих предпосылок вытекает следующий довод авторов. В недемо­кратических обществах богатые всегда имеют дело с угрозой революции, но бедные, составляющие большинство, не могут достигнуть желаемого (т. е. перераспределения) потому что - и здесь АиР новаторски изменяют логику Бош - у богатых есть три возможности: (1) пойти на уступки (т. е. провести немедленное перераспределение), (2) ввести демократию или (3) провести репрессии. Поскольку политическая власть-вещь переменчивая, то бедные не согласятся с первым вариантом (перераспределение), поскольку, пока богатые по-прежнему будут сохранять власть над политической системой, нет гарантии, что его результаты не будут отменены в дальнейшем. Какой из оставшихся двух вариантов - репрессии или демократизация - будет выбран политической элитой, зависит по большей части (однако не только) от факторов, связанных с уровнем социально-экономического развития: сте­пени экономического неравенства иструктуры доходов в обществе .

Хотя эта работа делает вклад в изучение широкого спектра вопросов, я остановлюсь на части исследования АиР, посвященной изучению взаимо­связи между экономическим развитием, неравенством и демократизацией. Объяснение этой взаимосвязи протекает в два этапа. Во-первых, авторы опе-рационализируют понятие демократии как борьбу между двумя основными акторами - богатыми и бедными. Используя в качестве иллюстративного примера Закон о реформе 1832 года, АиР, в противовес Бош, утверждают, что демократизация, как правило, становится вероятной не в тот момент, когда она представляет наименьшую угрозу для богатых, а тогда, когда угроза беспо­рядков и революции становится наибольшей. Еще в своей более ранней рабо­те АиР утверждали, что растущее экономическое неравенство, вызванное индустриализацией в Англии xix века, сделало угрозу революции настолько серьезной, что богатые готовы были пойти на уступки институциональной демократии . Экономическое неравенство, в соответствии с АиР, делает демо­кратизацию не менее, а более вероятной. В книге, которая предлагает обнов­ленный вариант этого подхода, АиР добавляют к своей аргументации новый нюанс: если экономическое неравенство достигает определенного порогово­го значения, то правящая недемократическая элита, для которой теперь пере­распределение станет слишком дорогой ценой, предпочтет ему репрессии. В этом и состоит дилемма первой волны демократизации. С одной стороны, растущее экономическое неравенство, связанное с экономическим ростом, увеличивает спрос на демократию. С другой стороны, это же экономическое неравенство уменьшает склонность элит идти на уступки по демократизации. Но как же тогда связаны экономическое неравенство и демократизация?

АиР предлагают нам тонкое решение этой дилеммы, которое отталкива­ется от объяснения взаимоотношений неравенства и развития в концепции Саймона Кузнеца. По мнению АиР, связь между экономическим неравен­ством и демократией не является монотонной, а, скорее, напоминает пере­вернутую U-образную кривую. При низком уровне неравенства (Сингапур) спрос на демократию незначителен, а при крайне высоком уровне (Сальва­дор и Парагвай) элиты не готовы пойти на уступки формирования демокра­тических институтов ввиду слишком высоких потерь и выбирают страте­гию репрессий. Следовательно, изменение демократического режима более всего вероятно притом, что они называют «средним уровнем» неравенства (p. 35). Эта структура, как утверждается, может объяснить, почему демокра­тизация в Европе пришлась на конец xix - начало xx века.

Но, несмотря на предложенное решение, ключевой теоретический вопрос остается. Что именно следует считать «средним уровнем» неравен­ства? Аргумент АиР, о чем свидетельствует сравнение Сингапура и Сальва­дора, ориентирован на абсолютные значения уровней неравенства доходов в один и тот же момент времени. «Высокое» и «низкое» значения показате­ля определяются посредством межстрановых сравнений. Но есть ли смысл в таких данных на внутристрановом уровне, т. е. там, где фактически и при­нимаются решения? Альтернативная точка зрения могла бы утверждать, что спрос на демократию и готовность к реформам связаны с возникновением новых типов социальных групп, а не с их относительными доходами. То есть «неравенство доходов» может служить просто косвенным показателем более широких изменений в социальной структуре. Неужели, когда коллективные акторы делают выбор между требованием демократических изменений или сопротивлением им, они сравнивают существующий уровень неравенства скорее всего с неизвестными данными других странах? Может, они на самом деле сравнивают этот уровень неравенства с прошлыми и будущими ожида­ниями? Страна, с достаточно низким относительно других стран уровнем неравенства, вопреки ожиданиям АиР, может быть созревшей для восста­ния, если в течение какого-то времени в ней происходит быстрый рост нера­венства. Короче говоря, простой подсчет показателей совокупного неравен­ства в доходах за соответствующий временно й промежуток не может объяс­нить историю демократизации. Скорее, мы видим, что представления-как верные, так и возможные неверные - реальных индивидуальных и коллектив­ных акторов, включенных в меняющиеся социальные структуры, не менее важны, чем любые «измеримые уровни» неравенства.

Надо признать, что на второй стадии своего анализа АиР пытаются пре­одолеть неясность, связанную с множеством возможных значений кате­гории неравенства. Здесь же нам представляют и третьего коллективно­го актора - средний класс (гл. 8). Используя вышеописанную логику, АиР определяют несколько так или иначе связанных с неравенством причин того, почему растущий средний класс увеличивает перспективы демокра­тизации. Основной довод заключается в том, что, по мере роста среднего класса, медианный избиратель становится богаче, тем самым снижается риск того, что полная демократия будет сопровождаться чересчур высоки­ми налогами для элиты. Демонстрация данного утверждения, основанная на серии пространственных игр, протекает в два этапа. Если революци­онная угроза исходит главным образом от среднего класса, то решающим показателем будет соотношение благосостояния среднего класса и «бога­тых». Таким образом, если средний класс относительно беден, то недемо­кратическая элита сталкивается с серьезной угрозой с его стороны и дела­ет выбор в пользу «частичной демократии», предоставляя избирательные права среднему классу, но исключая бедных, тем самым раскалывая сопро­тивляющихся. Если же угроза исходит по преимуществу со стороны бедных, а не от среднего класса, то, в соответствии с АиР, элиты реагируют репрес­сиями (p. 262-278), блокируя возможность даже частичной демократизации.

Тем не менее остаются два более глубоких вопроса. Во-первых, как призна­ют сами авторы, неравенство само по себе является «размытым» понятием и в определенной степени зависит от восприятия и представлений акторов. Таким образом, сдвиг в сторону демократизации не может быть об объяснен посредством таких анахронизмов, как «средний класс», «богатые» и «бедные», борющихся за «перераспределение». Во-вторых, вместо того, чтобы ограни­читься двумя возможными исходами («демократия» или «репрессии»), АиР усложняют собственный анализ добавлением вероятности «частичной демо­кратизации», под которой понимается исключение бедных из процесса голо­сования. Как и Бош, АиР используют эмпирические данные Англии, где с 1832 по 1867 год происходило постепенное увеличение числа групп с правом голо­са и где избирательные права были одним из основных средств манипуляции со стороны элит. Но, опять же, как отмечают сами авторы (см. гл. 6), сущест­вуют дополнительные институциональные механизмы, которые могут быть использованы в целях уменьшения негативного воздействия демократиче­ских реформ на положение элит. Ввиду отсутствия систематического описа­ния всех таких механизмов в поле зрения постоянно попадаются несоответ­ствующие логике модели эмпирические отклонения . То же самое происхо­дит и в другом случае: если постулируется, что «частичная демократия»-один из наиболее частых исходов, то любой подход к анализу европейской демо­кратизации должен выявлять институциональное содержание и конкретные формы такой «частичности», а также то, в каких случаях подобная демокра­тия оказывается возможной и при каких условиях она способна выжить.

В целом, Бош и АиР оказали хорошую услугу теоретикам демократиза­ции, переформулировав положения структурной теории демократизации с использованием набора упрощенных допущений относительно акторов, их предпочтений и возможных исходов в отношении политического режи­ма. В обоих случаях абстрактные ситуации применяют структурные подхо­ды к демократизации, поскольку они позволяют формулировать более точ­ные гипотезы, которые могли бы объяснить связь между экономическим раз­витием и демократизацией. Кроме того у них есть важные отличительные черты. Во-первых, использование категорий акторов, ресурсов, и предпочте­ний дает этим подходам преимущества перед теориями модернизации, осно­ванными на постулатах структурного функционализма и исключающими из своей логики субъекта. Во-вторых, вместо двух возможных исходов («демо­кратия» и «репрессии») в анализ добавляется ситуация «частичной демокра­тии». По иронии судьбы именно эти концептуальные и теоретические дости­жения и делают анализ неполным. Во-первых, включение в модель абстракт­ных коллективных акторов - богатых, бедных и среднего класса-рискует повлечь за собой те же проблемы, что и отсутствие субъекта в теориях модер­низации. После всего показанного выше все еще не систематического объ­яснения всех эмпирических случаев нельзя окончательно говорить о том, какие структурные переменные (неравенство, специфичность активов и кор­релирующие с ними стратегии акторов) являются причиной, а какие - след­ствием. Во-вторых, в то время как «частичная демократия» вводится в анализ в качестве наиболее частого исхода, институциональное содержание этого понятия остается неопределенным, т. е. основные черты демократий первой волны оказываются недостаточно концептуализированными.

II. Кто на самом деле способствует появлению демократии?

Несмотря на все недостатки, данные подходы, вообще говоря, дают нам ряд полезных предложений о том, как экономические сдвиги меняют социаль­ные условия, создавая возможности для демократизации. Но если отойти от весьма условных коллективных акторов под ярлыками «богатые», «бед­ными» и «средний класс», то кем именно были важнейшие акторы, которые воспользовались возможностью и добились проведения демократических реформ? Кто является носителем демократизации? Ставшее классическим утверждение Баррингтона Мура гласит: «Нет буржуазии - нет демократии». Недвусмысленная, на первый взгляд, фраза Мура вызвала целые поколе­ния дискуссий, продолжающихся и сегодня . Какими были взаимоотноше­ния социальных акторов первой волны демократизации? В этом разделе я кратко резюмирую две конкурирующие между собой позиции, рассмотрев попытку Рут Беринс Колье найти между ними консенсус. Опять же скажу, что для обоснованного ответа на вопрос о том, какие акторы и коалиции стремились к демократизации, мы должны более внимательно отнестись к случаям сочетания небольших по масштабам демократических реформ и демократических уступок, на которые часто шли элиты перед полномас­штабным переходом к демократии.

Колье: «Путь к демократии»

Рут Беринс Колье в своем впечатляюще кратком изложении двадцати семи национальных кейсов на протяжении двух столетий справедливо отмечает, что возможны два различных ракурса в отношениях элит и рабочего клас­са к демократии. В первом, который ассоциируется с именами Рюшемайера, Стивенса и Мура, утверждается, что капитализм связан с демократиза­цией посредством давления, осуществляемого снизу, от «рабочих классов», т. е. социальных групп, создаваемых капитализмом . Согласно этому взгля­ду, с которым солидарны АиР, демократизация обусловлена стремлением «низов» вырвать власть из рук недемократических политических элит. Это объяснение, поддерживаемое АиР, отражает давнее направление в литера­туре по истории британского политического развития, согласно которому именно выступления рабочего или даже движение среднего класса в виде Лиги реформ способствовали проведению демократических реформ.

Объектом внимания в рамках второго ракурса является партийная конку­ренция между акторами внутри элиты. Здесь, согласно известному утвержде­нию Химмельфарб применительно к британскому случаю, демократизация была стратегией «верхов» с целью победы в электоральном соревновании, способом получения политической власти в конкурентной борьбе политиче­ских элит . С этой точки зрения демократия достигается посредством догово­ренностей элит, а не в результате уступок в ответ на угрозы «низов». Поэтому для сторонников этой позиции реформа избирательного права 1832 года счи­тается куда менее значимой в смысле демократических последствий, нежели реформа 1867 года, которая четко очертил аэлекторальные интересы.

Работа Рут Беринс Колье, посвященная вопросу о роли рабочего класса в демократизации, пытается найти баланс между этими точками зрения. Отвергая излишне дихотомичный характер этой дискуссии, Колье приходит к двум умозаключениям. Во-первых, в первой волне демократизации рабочий класс сыграл гораздо менее важную роль, чем принято считать. Во-вторых, во время недавней третьей волны демократизации рабочий класс сыграл более важную роль. Кроме определения степени значимости рабочего клас­са в каждый период, она также высказывает общее утверждение о демокра­тизации в целом: существует множество траекторий с различной конфигу­рацией акторов и стратегий, ведущих к демократизации. Не существует еди­ного и однонаправленного пути к демократии. Но вместо привычных общих слов о комплексном характере существующего мира автор пытается опреде­лить конечное количество типов коалиций, встречающихся в рамках изучае­мых ею двух волн демократизации. В частности, в первой волне демократии она выделяет три общие модели, которые варьировались от страны к стра­не в xix веке. Первая модель, «демократизация среднего уровня» (middle sector democratization), подразумевает, что либеральные или республиканские груп­пировки требуют от традиционных элит своего включения в процесс при­нятия решений. Во второй модели, «мобилизация электоральной поддерж­ки» (electoral support mobilization), власть имущие (консерваторы или либералы) в целях политической конкуренции распространяют избирательное право на членов рабочего класса. В третьей модели, «совместный демократический проект» (joint project democratization), обнаруживаемой в Европе начала XX века, происходит объединение либеральных и рабочих партий для проведения демократических реформ. Именно отсюда, по утверждению Колье, стано­вится видно, что рабочие сыграли относительно небольшую роль в дости­жении странами условий возникновения демократий.

Как получилось, что, работая с эмпирическим полем, давно освоенным множеством политологов и историков, Колье удалось прийти к совершен­но иным выводам? Это произошло благодаря использованию ею ряда мето­дологических новшеств. Во-первых, она производит сравнение сразу двух волн демократизации, изучая их на двух континентах, что позволяет по-дру­гому взглянуть на те примеры, которые в рамках других подходов считают­ся аномальными. Во-вторых, в отличие от большинства предыдущих под­ходов к анализу первой волны демократизации, она устанавливает точные концептуально-операциональные ориентиры, которые позволяют обозна­чить точный момент демократизации с использованием четких критериев, дающих возможность определить, что именно происходило в политическом плане в момент, когда страна достигала, по выражению Колье, «порога демо­кратии». Демократизация, согласно рабочему определению, используемому в этой книге, подразумевает принятие трех институциональных атрибутов демократии: всеобщего избирательного права среди мужчин, автономно­го законодательного органа и гражданских свобод. Анализ концентриру­ется на случаях, в которых демократизация двигает страну в сторону пре­одоления «порога демократии», момента, когда существуют все три атрибута. Вооружившись данным определением, Колье задается вопросом: в самом ли деле рабочий класс был ключевым актором в момент достижения порога демократии? Или этим актором, напротив, оказались либеральные партии и правящие элиты? Преимуществом определения точного «порога демокра­тии» является возможность зафиксировать того, кто играл решающую роль в момент пересечения страной этого порога. Путем расширения критери­ев сравнения, позволяющих достичь ясности в отношении квантификации данных, она приходит к новым выводам.

Обосновав и определив многочисленные модели и пути демократиза­ции, Колье дает ответ на запутанный вопрос о причинах спора историков и политологов (с присущей и тем и другим всезнанием и тщательностью) относительно того, чем же вызваны демократические изменения: внутри-элитной конкуренцией или требованиями «низов». Как она утверждает, большая часть разногласий вызвана тем, что каждый ученый рассматривает лишь небольшую часть массива эмпирических данных. Если рассматривать только Англию в 1867 году или Италию в 1912 году, можно с уверенностью заключить, что демократизация всегда является следствием внутриэлитной конкуренции. И наоборот, если смотреть только на Германию 1918 года или Англию 1832 года, с точно такой же уверенностью можно утверждать, что исключительным мотивом проведения демократических реформ является страх перед революционной угрозой. Колье стремится решить эту пробле­му за счет расширения числа стран и ограничения объекта исследования моментом достижения порогового уровня, после которого политическое сообщество может считаться демократическим.

Но уделяют ли свое внимание исследователи демократий первой волны этим моментам? Должны ли мы заниматься только теми немногочисленны­ми случаями полного преодоления «порога демократии»? Не упускает ли этот дихотомичный подход потенциально теоретически значимые и имеющие место примеры демократических реформ в тех или иных недемократических режимах? Действительно, если, как утверждает Колье, демократизация пред­полагает «введение демократических институтов» (p. 24), то не следует ли нам исследовать любой случай введения всеобщего избирательного права для мужчин, ответственности исполнительной власти перед избранным парла­ментом или гражданских свобод, независимо от того, вводятся они все вме­сте или нет? А тот факт, что развитие каждого из этих атрибутов демокра­тии, как правило, шло наперекор другим, на самом деле является ключевым феноменом первой волны демократизации, который и необходимо изучить. И поскольку, по словам Колье, события, составляющие содержание первой волны демократизации, растянулись на целый век, возможно, нам следует проанализировать столько эпизодов частичной демократизации, сколько мы вообще сможем установить за последние несколько веков. В этом случае реле­вантным будет следующий вопрос: как в течение времени изменялись коали­ции, поддерживавшие менее заметные институциональные реформы, кото­рые проводились еще до окончательного перехода к демократии?

В целом, выявление коалиционных основ демократических реформ явля­ется ключевой областью исследований и представляет собой важный шаг в сторону от статического анализа, говорящего лишь об «условиях» демо­кратизации. Определяя три пути к «финишной прямой» демократии, Колье замечает, что роль элит в первой волне демократизации была куда более значимой, чем традиционно считают исследователи. Но если мы хотим разобраться в процессе демократизации, следует ли нам смотреть толь­ко на «финишную прямую»? Или же нужно просто взять за основу другую единицу анализа-любой случай демократической реформы, независимо от того, в рамках какого, в более широком смысле слова, режима она прово­дится? Очевидно, например, что ни одна из коалиционных моделей, пред­лагаемых Колье, не объясняет возвращение к всеобщему избирательному праву для мужчин в 1851 году во Франции Наполеона III или неожиданное введение Бисмарком данного права в Германии в 1867 и 1871 годах . Быть может, стоит остановиться и подумать о значении этих случаев для наших концептуальных схем и оценок, вместо того чтобы отбрасывать их в качест­ве аномалий? Окончательно понять причины расхождений подходов Колье и АиР, акцентирующих внимание соответственно на поведении элиты и угрозах со стороны низов, можно лишь после того, как используемые для проверки гипотез данные будут постепенно и поэтапно приведены в соот­ветствие и в полной мере отражать смысл, вкладываемый в разрабатывае­мые концепты теорий демократизации.

III. Как закрепляется демократия?

Несмотря на то что аналитики в принципе могут прийти к консенсусу по вопросам условий демократизации и конфигурации коллективных акто­ров, претворяющих ее в жизнь, третья часть каузальной цепи по-прежнему требует уточнения: каков действительный процесс, в ходе которого закрепля­ется демократия? Предположив, что поведение элит и рабочего класса (без уточнения их относительной значимости) являются ключевыми элемента­ми демократизации, мы должны задаться вопросом: за счет чего достигают­ся демократические реформы? За счет насилия, уступок или того и другого вместе? Достаточно долго политологи и социологи принимали противоре­чивый тезис о том, что, несмотря на доступные для демократий ненасиль­ственные методы решения конфликтов, сам процесс демократизации под­час требует насильственных потрясений и трансформаций общества . Является ли политическая революция «низов» обязательной частью для обеспечения демократии? Если да, то почему? Какой тип насилия необхо­дим? И в какой степени необходимо насилия?

Роли насилия и борьбы для демократизации посвящен анализ Чарльза Тилли, а также несколько глав книги АиР. Эти авторы стремятся ответить на вопросы, обозначенные выше. Но в то время как для Тилли политическое оспаривание однозначным образом играет в пользу демократизации, АиР в разных главах строят несколько моделей с различными предпосылками, что приводит их к более осторожным выводам.

Тилли: «Борьба и демократия»

Нетрадиционный способ повествования определяет очевидную новизну рабо­ты по демократизации Чарльза Тилли. У читателя, незнакомого с характерным для Тилли в последние годы обращением к «причинным механизмам» (causal mechanisms), при первом прочтении может возникнуть некоторое чув­ство дезориентации. Но усилия по вниканию в свойственный Тилли дискурс полностью окупаются, поскольку нам предлагаются новые взаимосвязи между насилием и демократизацией . Он отвергает подходы, делающие акцент на слишком отдаленных «истоках» и «условиях» или отводящие чрезмерную роль политическим предпринимателям, способным с помощью различных уловок представить демократическим любое общество. Вместо этого, утвер­ждает Тилли, мы должны обратить внимание на среднесрочные «причинные механизмы», сочетание которых увеличивает вероятность демократизации.

Основание его аргументации глубоко социологично, ибо для демокра­тизации страны необходимы фундаментальные социетальные изменения. Намерения акторов недостаточно значимы, поскольку переход к демокра­тии возникает как побочный продукт других процессов. Преимуществен­но используя сравнительный анализ Франции и Англии XVIIIи XIXвеков и частично исследованный случай Швейцарии xix века в качестве иллюст­раций своих аргументов, Тилли говорит о нескольких путях демократиза­ции, представляющих одну и ту же конфигурацию социальных изменений. Различные социальные изменения могут быть объединены, в соответствии с Тилли, в две группы: «изменения в сетях доверия» и «изменения в катего­риальном неравенстве». Результат таких изменений - трансформация пуб­личной политики и возникновение стимулов к демократизации .

На этапе «изменений в сетях доверия» правительство должно сделать две вещи для демократизации: ослабить ранее существовавшие социальные сети, обеспечивающие защиту своим членам (примером которых являются патрон-клиентские отношения, поддерживающие людей в таких рискован­ных делах, как получение образования, заключение брака и торговля, тем самым отдаляя их от правительства); и создать новые, политически связан­ные сети доверия между индивидами и правительством.

Вторым ключевым механизмом является уменьшение категориально­го неравенства в обществе. Тилли имеет в виду не только экономическое неравенство, традиционно измеряемое, к примеру, с помощью коэффици­ента Джини, но и сокращение «устойчивого» и «кастового» неравенства (например: черный /белый, мужчина/женщина). В его прочтении, кото­рое могло бы лечь в основу поправки со стороны социологии к концепции неравенства АиР, категориальное неравенство препятствует демократиза­ции в двух отношениях. Во-первых, если пределы гражданства соответству­ют категориальным границам, демократизация блокируется по определе­нию. Во-вторых, существование категориального неравенства подталкивает политических лидеров к предоставлению исключительной частной протекции «своим». Ряд механизмов на микроуровне сглаживает или, по край­ней мере, препятствует появлению на уровне формирования политиче­ской «повестки дня» упоминаний о неравенстве, в том числе вопросов пере­распределения экономических активов и отмены правовых ограничений на владение собственностью.

Оба этих механизма (устранение ранее существовавших сетей доверия и снижение категориального неравенства) стимулируют институциональ­ные изменения, которые, по Тилли, определяют демократизацию, а имен­но: (1) увеличение полноты и равенства представительства, (2) сокращение властного произвола и (3) взаимообязывающие процедуры обсуждения. Но если устранение существующих сетей доверия и снижение категориаль­ного неравенства играют столь важную роль в стимулировании институ­циональных изменений, что является основой для появления самих этих механизмов?

Именно здесь мы сталкиваемся с важностью оспаривания и насилия: именно насилие разрушает укоренившиеся социальные практики, сети дове­рия и категориальное неравенство. Тилли утверждает, что различные виды насилия и протестов способны разрушить социальные структуры, сдержи­вающие демократию. Революция, как говорил Мур, необходима. Но Тилли выходит за рамки узкой формы концептуализации, приравнивающей наси­лие к революции, выделяя четыре типа общественного насилия, стимули­рующие развитие демократии: завоевание, столкновения между акторами внутри общества, революция и колонизация. Любой из выделенных типов насилия запускает процесс демократизации: разрушаются прежние сети доверия и устанавливаются новые, напрямую связанные с публичной поли­тикой. Категориальное неравенство упраздняется или утрачивает свое зна­чение. В общем, только в условиях глубоких, насильственных и агрессивных социальных изменений происходит запуск «причинных механизмов», при­водящих к трансформации и демократизации публичной политики.

Но в чем состоят ограничения этой модели? Не возможны случаи чрез­мерного насилия или слишком радикальных социальных изменений? Все­гда ли уже сформированные сети доверия несовместимы с демократизаци­ей ? На эти вопросы прямого ответа не дается, но, несмотря на это, под­ход Тилли обращает наше внимание на важную связь между насилием и демократизацией.

Асемоглу и Робинсон: «Экономические истоки»

Асемоглу и Робинсон также обращают особенное внимание на угрозу революции (см., в частности, гл. 6) и тем самым отвечают на некоторые из поставленных выше вопросов. Они разделяют мнение Тилли о ключевой, решающей роли насилия и оспаривания, которую по иронии судьбы оба процесса играют для демократизации. В отличие от Карлеса Боша, кото­рый считает, что демократия возникает в моменты снижения угрозы наси­лия, Тилли и АиР видят в демократии не результат договоренностей среди элит, а ответ на вызовы, возникающие «снизу». Но, несмотря на эту общую (и единственную) черту, в анализе АиР и Тилли имеются четыре принци­пиальных отличия, приводящие АиР к менее радикальному взгляду на роль насилия в процессе демократизации.

Во-первых, АиР неявным образом отвергают тиллевский концепт «отно­сительной причинности», заключающийся в том, что искомый результат является непреднамеренным побочным продуктом социальных взаимодей­ствий. Фактически АиР предполагают, что коллективные акторы осознан­но добиваются этого результата, основываясь на высокой осведомленности о влиянии их выбора на распределение доходов - богатые и бедные груп­пы отвечают на призывы к демократизации достаточно предсказуемо в силу их представлений об ожидаемых последствиях. И в то время как Тилли экс­плицитно отказывается от чрезмерного педалирования так называемых когнитивных механизмов (p. 17), АиР делают акцент именно на них. В этом смысле, при одинаковой цели - определении микрооснований или «меха­низмов» демократизации, логика в их аргументации различна.

Во-вторых, частично вследствие упомянутого расхождения в причин­но-следственной связи насилие в модели АиР играет роль, функционально отличную от насилия в модели Тилли. Согласно Тилли, намерения акто­ров менее значимы, чем неуправляемые последствия социальных взаи­модействий, а оспаривание и насилие приобретают особенную важность ввиду того, что они способны предотвратить блокирование демократиза­ции в самой основе структуры общества. По мнению Тилли, насилие может коренным образом изменить общество. Для АиР насилие, а точнее, «угроза насилия» выполняет роль сигнального устройства, источника информации, побуждающего глав недемократических правительств к реформаторским действиям. Угроза беспорядков осуществляет не столько «социально-транс­формационную», сколько информационную функцию, вынуждающую бога­тых выбирать между уступками, демократизацией или подавлением. В отсут­ствие массовых беспорядков давления революционных сил не возникает, в результате чего богатые, пользуясь терминологией АиР, сохраняют власть de jure и de facto: демократические реформы активизируются только беспо­рядками. В этом смысле подход Тилли глубоко социологичен, а подход АиР является узкополитическим.

В-третьих, из-за различия в моделях функций насилия АиР иначе, чем Тилли, концептуализируют идею «насилия», «волнений» и «революции». В то время как Тилли, придающий первостепенное значение тому, как наси­лие преобразует общество, разрабатывает экспансивную концепцию наси­лия (завоевание, колонизация, революции и конфронтации), АиР определя­ют эти понятия более узко и конкретно. Их интересует не социально-транс­формирующий эффект насилия, а его роль как сигнала нестабильности и угрозы революции, посылаемого бедными к правящим кругам: они иссле­дуют исключительно угрозу нестабильности и волнений в среде бедных. Элиты вынуждены идти на уступки, испугавшись перспективы беспоряд­ков. Поскольку трансформирующий эффект насилия не является главной темой анализа, авторское понятие насилия фокусируется на изменениях стратегий, вызванных его «угрозой»; фактические последствия насилия их не интересуют.

Наконец, ключевая разница между двумя этими подходами заключает­ся в том, насколько революционная смена существующих политических институтов и элит всегда способствует демократизации. Как уже говорилось выше, в рамках более социологического подхода Тилли при социальной трансформации частные сети доверия ослабевают и категориальное нера­венство исчезает (или, по крайней мере, они перестают быть политически­ми институтами); иными словами, чем сильнее социальные преобразования, тем более обширна демократизация. В модели АиР, напротив, угроза беспо­рядков вызывает изменение стратегии элит (а не социальные преобразо­вания), соответственно, роль революции в демократизации для них иная, чем для Тилли. АиР отмечают важный момент: если демократизация озна­чает, что все существующие институты и элиты будут смещены в ходе рево­люционных преобразований, недемократическим элитам привлекательнее использовать репрессии для предотвращения столь невыгодных для них последствий, что будет блокировать любую демократизацию. Если, напро­тив, додемократические традиционные элиты гарантируют себе сохранение некоторой институциональной власти в условиях демократии или, в терми­нах Тилли, если сохраняются некоторые остатки частных сетей доверия и категориального неравенства, возможен «мирный переход к демократии, при котором репрессии теряют свою привлекательность для элит» (p. 181). Демократизация, отмечают АиР, может быть поддержана вместе с защи­той традиционных сфер влияния. Они формулируют эту провокационную мысль в вводящей в заблуждение манере: «природа демократических инсти­тутов может иметь решающее значение в объяснении, почему одни общест­ва демократизируются, а другие - нет» (p. 32). Если под этим имеется в виду, что такие специфические институциональные механизмы, как верхняя палата, джерримендеринг в избирательной системе, влиятельная бюрокра­тия и пропорциональное представительство, могут быть использованы для сохранения элитой контроля в обмен на другие демократические институты, то это позиция принципиально отличается от позиции Тилли. Полагая, что она не потеряет полного контроля над политическими институтами в стра­не, элита будет более охотно идти на уступки.

Другими словами, у революции должны быть пределы. АиР, однако, при­знают, что эта стратегия - «палка о двух концах» (p. 182), и именно в этом заключается важная дилемма демократизации. Слишком серьезная транс­формация власти может вынудить недемократические элиты отказаться от демократизации в принципе; слишком слабые преобразования не доста­точны для гарантии демократии и удовлетворения революционных стимулов тех, кто к ней стремится. Необходим баланс интересов. Хотя АиР про­делывают большую работу, доказывая, что точка равновесия существует, они, тем не менее, не определяют ее конкретного положения. Какие уступ­ки старой элите наиболее эффективны для мобилизации их долгосрочной поддержки демократических институтов? Какие уступки менее эффектив­ны? Авторы не дают прямого ответа на эти трудные вопросы, но вместо этого отмечают, что институты обычно «исторически детерминированы» (p. 210). Их явно интересуют так называемые серые зоны, в которых уступки и демократические реформы используются одновременно. Но их собствен­ная аналитическая матрица (постулирующая три такие взаимоисключаю­щие альтернативы для элит, как репрессии, политические уступки или демо­кратизация) увеличивает трудность какого-либо оспаривания этого понятия . Иными словами, авторы поднимают важные теоретические вопросы, но, учитывая несоответствие между прекрасными теоретическими целя­ми и методами их достижения, ответы на них в конечном счете получить не удается.

IV. Путь вперед: направления будущих исследований

Четыре книги, рассмотренные в этой статье, сыграли важнейшее значение в возвращении первой волны демократизации в поле зрения политической науки через разработку новых и зачастую новаторских теорий. В них под­нимаются три фундаментальных вопроса, требующие ответа при изучении начального этапа демократизации: что вызывает демократизацию; кто явля­ется наиболее важными акторами, проводящими демократизацию; и как происходит закрепление демократии? Рассмотрение работ одновременно позволяет вскрыть недостатки каждой из них. Одно общее упущение заслу­живает дальнейшего изучения. В ответе на три приведенных вопроса авто­ры часто обращаются к понятию «частичная демократия». Но, несмотря на важность этого понятия для объяснения постепенной природы демокра­тии первой волны, само по себе оно остается недостаточно определенным и рассматривается как некоторая остаточная категория, располагающаяся между авторитаризмом и демократией.

В заключительном разделе этого обзора мы посмотрим, что стоит за ярлыком «частичной демократии», чтобы найти концептуальные инст­рументы, позволяющие более вдумчиво обращаться к вопросам причин демократизации. Прежде всего, нами видится абсолютная необходимость более скрупулезной концептуализации процесса демократизации. Демокра­тизация, особенно в контексте европейского исторического опыта, не была синхронной трансформацией, при которой три главных атрибута современной демократии появились практически одновременно. Напротив, в про­цессе демократизации мы чаще отмечали то, что может быть названо несин­хронной динамикой, в которой различные аспекты демократии-всеобщее избирательное право, независимость парламента и гражданское свободы - были достигнуты в разное время и, возможно, по разным причинам, а пере­сечение различных институциональных конфигураций могло иметь крайне важные, но непредвиденные последствия.

Концепция несинхронной смены режима позволяет включить в себя то, что мы понимаем под демократизацией по трем взаимосвязанным причинам. Во-первых, различные институциональные пространства, обычно охваты­ваемые понятием «демократия» (голосование, гражданские права, подотчет­ность чиновников), не могут быть достигнуты на основании одинаковых орга­низационных принципов с одной институциональной логикой. Любая часть единого «политического режима» в определенный момент времени может быть создана институтами и правилами, которые функционируют в соответ­ствии с различными и, возможно, противоречащими друг другу логиками. Например, как отмечалось выше, в Германии всеобщее избирательное право для мужчин сосуществовало и даже, как это ни смешно, могло блокировать усилия по укреплению слабого национального парламента из-за слишком небольших размеров избирательных округов, неизбежно ориентирующих политиков на решение частных локальных проблем. Напротив, в Великобри­тании, Бельгии и Италии ограниченное право участия в выборах представи­ло больше стимулов для либеральных партий, чьим главным приоритетом стало укрепление парламентской автономии. Во-вторых, сосуществующие политические институты в рамках одного политического режима зачастую создаются последовательно и могут сильно отличаться от соответствующих предшественников. Например, группа интересов, находившаяся под стро­гим контролем сильного парламента в Великобритании и Германии, значимо отличается от коалиции интересов, настаивавших на всеобщем избиратель­ном праве или введении тайного голосования именно потому, что различ­ные черты каждого режима были созданы в разное время. В-третьих, каждая отдельная конфигурация институтов политического режима имеет собствен­ные эффекты «обратной связи», которые порождают различные результа­ты, не совпадающие полностью с намерениями реформаторов. Например, прогрессивные защитники всеобщего избирательного права в Германии или Великобритании не могли даже предположить, что их программа может потенциально ослабить другие пункты в их повестке дня, вроде парламент­ского суверенитета или гражданских свобод .

Иными словами, такая перспектива позволяет выделить некоторые недо­оцененные проблемы, с которыми сталкиваются страны в процессе демократизации, поскольку политическая элита не стоит перед бинарным выбо­ром «репрессии или реформы». Скорее напротив, политические элиты сталкиваются с гораздо более широким диапазоном альтернатив . Кроме того, эти альтернативы могут пересекаться самым непредсказуемым обра­зом, приводя к потенциально важным, но непредсказуемым последствиям. Однако самое важное заключается в том, что концептуальная инновация, согласно которой политическая система может быть демократизирована при сохранении, пусть и временном, некоторых ключевых своих элементов в руках старой элиты, позволяет нам переформулировать те теоретические вопросы, о которых говорилось выше. Возникают ли различные виды коа­лиций вокруг специфических типов демократических реформ? Какие ком­бинации реформ и гарантий могут быть полезными для закрепления демо­кратии? Какие комбинации в долгосрочном периоде позволяют вернуться к демократической стабильности?

Будущие исследования

Многообещающим для будущих эмпирических исследований представляется перемещение внимания с попыток объяснить бинарные исходы в отноше­нии политического режима («демократия» и «авторитаризм») в определен­ный момент времени (скажем, в межвоенный период) в сторону микроуров­ня, на котором происходит формирование специфических национальных сочетаний реформ и гарантий для элит, и того, как эти сочетания способ­ствуют долгосрочной консолидации демократии. Охватить вышеперечис­ленное можно с помощью трех вопросов. Во-первых, каков спектр возмож­ных сочетаний реформ и гарантий, внутри которого режим обычно счита­ется демократическим? Во-вторых, чем объясняются различные сочетания в разных странах? В-третьих, каковы долгосрочные последствия конкретно­го сочетания реформы / гарантии для последующего развития демократии?

Чтобы показать направление дальнейшего движения, приведу два при­мера трудностей, с которыми сталкиваются сравнительные исследова­ния. Во-первых, если ни Германия, ни Англия 1870-х годов, согласно боль­шей части определений, не могут считаться полноценными демократия­ми, то что объясняет наличие в Германии всеобщего избирательного права для мужчин и слабого национального парламента, в то время как в Англии были весьма ограничены избирательные права, но при этом существовал сильный парламент? И к каким последствиям привели данные особенно­сти в последующем развитии демократии в этих странах? Второй пример: можно ли было, глядя на хаотичность совмещения уступок и реформ в Гер­мании и Франции в 1871 года, предсказать (или объяснить) относительную консолидацию демократии во Франции и ее слабость в Германии межвоен­ного периода ? Для того чтобы исследовать эти вопросы, необходимо раз­ложить само понятие «исхода», результата демократизации на несколько составляющих. Только таким образом мы сможем увидеть, какие сочетания способствуют, а какие препятствуют успешному продвижению к демократии.

Таким образом, будущие исследователи должны начать с преодоления характерного глубокого несоответствия между концептами и показате­лями, посредством которых они измеряются, несоответствия, имеюще­го значимые теоретические последствия, в результате которых мы оказы­ваемся слепыми к важным, но в значительной степени неисследованным случаям демократизации. С одной стороны, все исследователи согласятся, что в концептуальном смысле для демократий первой волны не характерно наличие «момента перехода» (в отличие от более поздних волн демокра­тизации). Почти во всех случаях хотя бы один из атрибутов демократиче­ских реформ-всеобщее избирательное право для мужчин, парламентский суверенитет или же гражданские свободы - появился задолго до того, как страна достигала «порога демократии» (где одновременно существовали все три атрибута). Например, в Германии всеобщее избирательное право для мужчин появилось за пятьдесят лет до того, как она могла считаться «демо­кратией». В Англии парламентский суверенитет существовал почти за сто лет до того, как страна стала «демократической». Эти случаи не являются исключительными. Почти в каждом случае постепенная демократизация происходила в longue duree XIXвека.

С другой стороны, несмотря на то, что на концептуальном уровне была признана постепенность демократических реформ первой волны демокра­тизации, ученые, изучающие этот период, продолжали на эмпирическом уровне использовать либо дихотомические, либо смешивающие различные элементы демократизации показатели. Колье, которую интересует именно процесс демократизации, тем не менее, изучает лишь случаи существования всех трех атрибутов демократии (p. 23). Точно так же АиР, заявляя о заинте­ресованности в исследовании «серых зон» демократизации, на деле разде­ляют страны на демократии и «недемократии» (p. 18). Бош же заимствует для своего анализа бинарную схему типов стран Пшеворского (p. 66-67), в соот­ветствии с которой, например, Германская империя относится к разряду авторитарных режимов, несмотря на всеобщее избирательное право для мужчин, и это притом, что для сравнения демократических стран исполь­зуется показатель «степени ограничения избирательных прав» (p. 118-128). Одним словом, ученые утверждают, что концептуально демократия может быть «частичной», а эмпирический анализ на той же странице проводит­ся как будто это совершенно не так. Следствием этого разрыва является то, что целый ряд важных «эпизодов» демократизации остается невидимым для традиционных исследований первой волны демократизации.

Но как мы собираемся изучать периоды демократизации среди стран, судьбы демократии в которых оказались столь различны, как в Герма­нии, Великобритании, Франции, Бельгии, Италии xix века, как, впрочем, в любом множестве случаев нашего века? На первый взгляд это действи­тельно представляется настоящим вызовом исследователям. Но если демо­кратизация влечет за собой, как утверждает Колье, «введение демократиче­ских институтов» (p. 24), то мы можем использовать новую единицу анали­за и изучить любой эпизод введения всеобщего избирательного права для мужчин, ответственности исполнительной власти перед парламентом или институционализации гражданских свобод . Вот достаточно выборочный список «эпизодов» демократизации, которые оказались скрыты пеленой понятия «демократического порога» :

1. Прекращение использования жестких административных ограниче­ний свободы прессы в Соединенном Королевстве в 1830 году.

2. Формирование ответственного правительства в 1831 году в Бельгии.

3. Прекращение использования жестких административных ограниче­ний свободы прессы в Швеции в 1832 году.

4. Повторное введение всеобщего избирательного права для мужчин Франции в 1851 году.

5. Введение всеобщего избирательного права для мужчин Германии в 1867 году (вновь установленное в 1871 году).

6. Формирование ответственного правительства в Италии в 1852 году (и вновь в 1861 году).

7. Формирование ответственного правительства в Норвегии в 1885 году

8. Реформа избирательной системы и введение тайного голосования в Бельгии 1872 года.

9. Реформа избирательной системы и введение тайного голосования в Германии 1903 года.

Принятие новой единицы анализа («демократическая реформа»), которое расширяет спектр рассматриваемых случаев, позволяет нам (1) выделить различные коалиционные модели для различных типов реформ первой волны демократизации и (2) определить меры, обеспечивающие гарантии недемократической элите, которые использовались во время этих реформ в каждом из эпизодов. Возможно, что коалиции, требующие перехода ко все­общему избирательному право, в стране с уже существующим сильным национальным парламентом будут заметно отличаться от коалиций, высту­пающих за увеличение политического веса парламента, в ситуации значи­тельно ограниченных избирательных прав. Кроме того, коалиции, настаи­вающие на введении тайного голосования или свободы собраний, могут отличаться и в зависимости от наличия или отсутствия всеобщего избира­тельного права для мужчин. Так как распределительные последствия каж­дой из этих реформ достаточно предсказуемы, это также может отразиться на коалициях. Наконец, после распутывания различных узлов демократи­зации мы можем увидеть, что сама по себе последовательность демократиче­ских реформ может формировать различные коалиции . Ко всему этому мы остаемся слепы до тех пор, пока понятие демократизации не будет разло­жено на несколько составных частей, позволяющих определить переходы от одних ситуаций к другим.

V. Заключение

Как видно из рецензируемых книг, демократизация Европы XIX века, про­исходившая в тени индустриализации, появления новых классов и угрозы революции, дает богатейший материал для современных дебатов, поскольку сегодня мы часто спорим о роли неравенства, экономических преобразова­ний и насилия в начале демократических преобразований. Рассмотренные работы продвигают научную дискуссию по трем основным направлениям. Во-первых, четыре книги активизируют научный обмен в изучении раз­личных волн демократизации. Во-вторых, в них ставятся новые гипотезы, а также обобщаются уже существующие аргументы относительно таких спе­цифичных вопросов, как неравенство, насилие и межклассовые коалиции, которые, безусловно, находятся в центре изучения всех волн демократиза­ции. В-третьих, уже не так явно, все исследования предлагают различные способы концептуализации интересующих нас результатов демократизации.

Что касается третьего пункта, то книги помогают нам понять, что вме­сто предположений о синхронности всех аспектов политического режима необходимо сосредоточиться на объяснении того, что я назвал несинхрон­ностью изменения режима. Как давным-давно заметил Даль, различные эле­менты демократии (гражданские свободы, ответственная исполнительная власть и всеобщее избирательное право) не всегда идут рука об руку . Одна­ко, продолжая мысль Даля, можно утверждать, что демократия историче­ски возникла как амальгама отдельных институциональных реформ, порой подрывающих друг друга. Например, для рассмотрения демократии первой волны, очевидно, необходимо рассмотреть отдельные элементы демокра­тии и вариацию их последовательности от страны к стране. В более широ­ком смысле, поскольку те же противоречия в отношениях между различны­ми институтами демократии существуют независимо от времени создания демократии, крайне важно сосредоточить внимание на отдельных элемен­тах демократии и их взаимодействии, особенно в нашу эпоху, когда требо­вания обеспечения политических и гражданских прав так сильны. И такой подход может прояснить динамику современных «гибридных» и нелибе­ральных режимов, которые в последнее время привлекают к себе столько внимания исследователей .

Такого рода подход предлагает широкое, альтернативное осмысление демократизации и формирования режима, которое может помочь ответить на старые и сформулировать новые вопросы об исторических и современ­ных ликах демократизации. Почему одни области внутри режима являются демократическими, а другие - нет? Каковы коалиционные основания каж­дой из этих различных реформ? Что определяет различные комбинации и последовательности демократических реформ? Какое влияние оказывает комбинация уступок и реформ на действительную демократическую консо­лидацию? Рассматривая микроуровневые сочетания правил, регулирующих участие, конкуренцию и гражданские свободы, мы обнаруживаем множест­во важных вещей, требующих объяснения.

Оригинал статьи см.: Daniel Ziblatt. How Did Europe Democratize? World Politics.2006. Vol. 58. No. 2. P. 311 - 338.

Автор выражает признательность Айвану Эшеру, Нику Бизиурасу, Найелу Фергюсону, Питеру Холлу, Конору О’Двиру, Дитриха Рюшемайеру, а также участникам научного семинара Центра европейских исследований Гарвардского университета.

Перевод с английского Антона Соболева

Примечания:

См.: Barrington Moore. The Social Origins of Dictatorship and Democracy. Boston: Beacon, 1966; The Breakdown of Democratic Regimes: Europe / Juan Linz and Alfred Stepan (eds.). Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1978; Gregory Luebbert. Liberalism, Fascism, or Social Democracy. New York: Oxford University Press, 1991; Dietrich Rueschemeyer, Evelyn Huber Stephens, and John Stephens. Capitalist Development and Democracy. Chicago: University of Chicago Press, 1992.

Определение термина.волна демократизации., а также периода первой волны демократизации впервые дано в: Samuel Huntington. The Third Wave: Democratization in the Late Twentieth Century. Norman: University of Oklahoma Press, 1991.

См.: Larry Diamond. Elections without Democracy: Thinking about Hybrid Regimes. Journal of Democracy. 2002. 13. April; Steven Levitsky and Lucan Way. The Rise of Competitive Authoritarianism . Journal of Democracy. 2002. 13. April; Фарид Закария. Будущее свободы: нелиберальная демократия в США и за их пределами. М.: Ладомир, 2004; Andreas Schedler. The Menu of Manipulation . Journal of Democracy. 2002. 13. April.

Идея о том, что экономическое устройство определяет политические изменения, положена в качестве центральной предпосылки в то, что Эндрю Янош называет классической парадигмой социальной теории; см. Janos. Politics and Paradigms. Stanford, Calif.: Stanford University Press, 1982.

Среди многих, два классических подходами в теории модернизации, которые придают значение влиянию экономических изменений на дефициты, культурные сдвига и тем самым на демократизацию, описаны в S. M. Lipset. Political Man. Garden City, N. Y.: Doubleday, 1960; и Gabriel Almond and James S. Coleman. The Politics of Developing Areas. Princeton: Princeton University Press, 1960.

См. Moore (сн. 1); Adam Przeworski and Fernando Limongi. Modernization: Theories and Facts . World Politics. 1997. 49. January.

В основе этой части подхода Боша, как, впрочем, и значимой части подхода АиР, несомненно, лежит влиятельная модель Мельтцера-Ричарда, см. Allan Meltzer and Scott Richard. A Rational Theory of the Size of Government . Journal of Political Economy. 1981. 89. no. 5.

В последней, эмпирической части своей книги Бош исследует независимость политических лидеров и анализирует источники неравенства и специфичности активов. Он утверждает, что структурные реформы вроде аграрных, как правило, неэффективны, потому что их проведению препятствуют те же причины, что и демократизации (p. 219 – 222).

Такая точка зрения представлена Найелом Фергюсоном. См.: Niall Ferguson. The Cash Nexus. New York: Basic Books, 2001. P. 194 – 195.

Это представление появляется в весьма полезной работе Чарльза Сеймура. См.: Charles Seymour. Electoral Reform in England and Wales. New Haven: Yale University Press, 1915.

На самом деле есть основания полагать, что само по себе понятие «средний класс» и вкладываемое в него содержание не предшествовали, а были созданы в результате процесса демократизации. См., например, Dror Wahrman. Imagining the Middle Class: The Political Representation of Class, 1780 – 1840. Cambridge: Cambridge University Press, 1995.

Ниже я буду больше говорить о первой, а не о последней переменной, хотя значительная часть книги посвящена именно последней, а также о последствиях глобализации. В значительной мере рассуждения Боша близки к позиции Асемоглу и Робинсона в том, что касается сопротивления демократизации со стороны менее мобильных секторов экономики с небольшой мобильностью капитала склонны сопротивляться демократизации. См.: Acemoglu and Robinson, 287 – 320.

Daron Acemoglu and James Robinson. Why Did the West Extend the Franchise? Quarterly Journal of Economics. 2000. 115. November.

Например, из-за распространенного представления о том, что Англия конца XIX в. была «демократичнее» кайзеровской Германии, авторы ошибочно полагают, что английское избирательное право охватывало большую часть населения и появилось раньше, нежели германское (см.: АиР. P. 200). Эмпирически это, конечно, не вполне точно. Хотя другие институты в Германии, в том числе парламент, возможно, и были менее демократичными, чем английские, само право голоса было значительно более широким и оставалось таковым вплоть до XX в. См. об этом: State, Economy, and Society in Western Europe, 1815 – 1975 / Peter Flora, Jens Alber, Richard Eichenberg et al (eds.). Frankfurt: Campus Verlag, 1983.

См. Rueschemeyer, Stephens, and Stepehns (сн. 1).

Подобную точку зрения см.: Royden Harrison. Before the Socialists. London: Routledge, 1965. Стоит отметить, что этот тезис находит гораздо веское подтверждение в случае с реформой избирательного законодательства 1832 г., чем в случае реформой 1867 г., относительно которой и историки и политологи давно пришли к согласию в вопросе о наличии - но не о действительном историческом значении - революционных выступлений, отмечая, что все волнения в Гайд-парке в июле 1867 г. обошлись без человеческих жертв: больше всего во время этих волнений пострадали 4 парковые клумбы. Примеры см. в: John Walton. The Second Reform Act. London: Methuen, 1987. P. 14.

См. Gertrude Himmelfarb. The Politics of Democracy: The English Reform Act of 1867. Journal of British Studies. 1966. November. 6.

Среди множества попыток объяснения этих эпизодов два наиболее удачных см.: Raymond Huard. Le suffrage universel en France, 1848 – 1946. Paris: Aubier, 1991; Andreas Biefang. Modernitat wider Willen: Bemerkungen zur Entstehung des demokratischen Wahlrechts des Kaiserreichs. Gestaltungskraft des Politischen: Historischen Forschungen / Wolfram Pyta and Ludwig Richter (eds.). Berlin: Duncker and Humblot, 1998. Vol. 63. P. 239 – 259.

Так как ключевая часть исследовательской программы поиска связи между экономическим развитием и демократизацией были сформулирована Баррингтоном Муром, то и сама его работа оказала такое же ключевое влияние на данное исследовательское поле. В рамках подхода Мура, в отсутствие политическое «революции снизу», экономическое развитие может привести к не слишком приятным «революциям сверху».

Эта работа дает понимание и по множеству других вопросов, но я сосредоточусь именно на этой области.

Если эти два механизма начнут работать в обратном направлении, то они могут привести к дедемократизации.

Тилли предполагает, что, вероятно, существует верхнее пороговое значение, за которым включение частных сетей доверия снижает уровень демократии, но не уточняет, где именно расположена эта точка.

Именно эти «серые зоны», по мнению таких авторов, как Томас Карозерс, и должны находиться в центре внимания современной науки. См.: Карозерс Т. Конец парадигмы транзита. Политическая наука. 2003. № 2. С. 42 – 65.

Например, антисоциалистические законы 1878 г. в Германии, ограничивающие показатели третьего измерения демократии (свободу собраний, прессы и т. п.), были направлены на противодействие дальнейшему росту социал-демократической партии, относительный электоральный успех которого по иронии судьбы оказался следствием всеобщего избирательного права.

Что является одной из главных догадок транзитных теорий демократизации. См.: O’Donnell and Schmitter. Tentative Conclusions about Uncertain Democracies. Transitions from Authoritarian Rule / O’Donnell, Schmitter, and Whitehead (eds.). Baltimore: Johns Hopkins University Press, 1986.

См.: Thomas Ertman. Democracy and Dictatorship in Interwar Western Europe Revisited. World Politics. 1998. April. 50.

Даже с учетом всех трех признаков мы могли бы сосредоточить внимание на изучении того, почему эти атрибуты не возникают одновременно. Например, всеобщее избирательное право включает в себя четыре элемента, которые могут иметь совершенно различное происхождение: (1) прямое голосование, (2) равное голосование, (3) тайное голосование, и (4) всеобщность права голоса. О том, как неодновременно возникали данные свойства избирательных систем, см. в: Flora et al. (сн. 14).

Этот неполный, но показательный список является частью более широкого массива данных о событиях демократизации, созданием которого я занимаюсь. Некоторые из них позаимствованы мной из работы: Stefano Bartolini. The Political Mobilization of the European Left. Cambridge: Cambridge University Press, 2000. P. 321, 349.

Например, можно было бы спросить, насколько важна последовательность, в которой формировались черты будущей демократии? Насколько важно, к примеру, то, что в Англии институционализация демократии проходила в одной последовательности (гражданские свободы, ответственная исполнительная власть, всеобщее избирательное право), в США - в другой (ответственная исполнительная власть, всеобщее избирательное право, гражданские свободы), а в Германии - в третьей (всеобщее избирательное право, ответственная исполнительная власть, гражданские свободы).

Роберт Даль. Полиархия: участие и оппозиция. М.: Изд. дом ГУ-ВШЭ, 2010.

Аналогичным образом понятие несинхронной смены режима может предложить нам новый взгляд на причины и последствия «субнационального авторитаризма», распространенного в XIX в. в Германии. См.: Edward L. Gibson. Boundary Control: Subnational Authoritarianism in Democratic Countries . World Politics. 2005. October. 58; о США см.: Robert Mickey. Paths out of Dixie: The Democratization of Authoritarian Enclaves in America’s Deep South, 1944 – 1972. Ph. D. diss., Harvard University, 2005.

Д.А. РАСТОУ. Переходы к демократии: попытка динамической модели

Методологические положения [которые отстаиваются в данной работе] могут быть выражены в виде набора кратких тезисов.

1. Факторы, обеспечивающие устойчивость демократии, не обязательно равнозначны тем, которые породили данную форму устройства политической системы: при объяснении демократии необходимо проводить различия между ее функционированием и генезисом.

2. Корреляция - это не то же самое, что причинная связь: теория генезиса должны сконцентрировать внимание на выявлении последней.

3. Вектор причинной обусловленности не всегда направлен от социальных и экономических факторов к политическим.

4. Вектор причинной обусловленности не всегда идет от убеждений и позиций к действиям.

5. Процесс зарождения демократии не обязательно должен быть единообразным во всех точках земного шара: к демократии может вести множество дорог.

6. Процесс зарождения демократии не обязательно должен быть единообразным по временной протяженности: на длительность каждой из последовательно сменяющихся его фаз решающее воздействие могут оказать разные факторы.

7. Процесс зарождения демократии не обязательно должен быть единообразным в социальном плане: даже когда речь идет об одном и том же месте и одном и том же отрезке времени, стимулирующие его позиции политиков и простых граждан могут отличаться друг от друга.

Мой общий рефрен [...]: «Это не обязательно так». Каждый из при-веденных выше тезисов призывает к отказу от некоторых традиционных ограничений, от некоторых упрощенных предположений, высказывавшихся в предшествующих работах на данную тему, и к учету усложняющих, разнообразящих ситуацию факторов. Если бы методологическая аргументация этим и исчерпывалась, исследователи полностью бы лишились всяческих ориентиров, и задача создания теории генезиса демократии стала почти неразрешимой.

К счастью, анализ демократии с точки зрения ее генезиса требует - или допускает - введения ряда новых ограничителей, которые более чем компенсируют утрату семи прежних. Прежде чем подробнее развить эту часть методологической аргументации, целесообразно продолжить перечень кратких суммарных тезисов.

8. Эмпирические данные, положенные в основу теории генезиса демократии, должны - для каждой страны - охватывать период с момента, непосредственно предшествовавшего началу процесса, и вплоть до момента его окончательного завершения.

9. При исследовании логики трансформации внутри политических систем можно оставить за скобками страны, основной толчок к трансформации которых был дан из-за рубежа.

10. Модель, или идеальный тип, процесса перехода может быть получена на основе тщательного изучения двух или трех эмпирических примеров, а затем проверена путем приложения к остальным.

Вряд ли у кого вызовет сомнение, что при разработке теории, объясняющей генезис какого-либо явления, требуются диахронические данные, относящиеся не к некоему единичному моменту, а охватывающие определенный временной континуум. Более того, подобная теория должна строиться на основе анализа тех случаев, где процесс генезиса дает по существу завершен. Привлечение контрольных данных, касающихся недемократических государств и неудачных или только лишь начинающихся попыток перехода к демократии, может потребоваться на дальнейших стадиях теоретического осмысления феномена, однако гораздо удобнее начинать его изучение на примере стран, где он уже действительно возник. И, разумеется, «приход» демократии не следует понимать как нечто, свершившееся в течение года. Поскольку процесс становления демократии предполагает появление новых социальных групп и формирование новых, но ставших привычными моделей поведения, минимальный срок перехода - вероятно, поколение . В странах, не имевших более ранних образцов для подражания, переход к демократии, как правило, идет еще медленнее. Можно, к примеру, утверждать, что в Англии этот процесс начался еще до 1640 г. и не был завершен вплоть до 1918 г. Тем не менее при выработке изначального набора гипотез целесообразно обратиться к опыту стран, где процесс протекал относительно быстро. [...]

Следующее ограничение - исключение на ранних стадиях исследования ситуаций, когда основной толчок к демократизации был дан извне. [...] То, что мы говорим об «основном толчке, идущем извне», и о процессах, происходящих «преимущественно в рамках системы», показывает, что влияния из-за рубежа присутствуют практически во всех случаях. Так, на всем протяжении истории важнейшей демократизирующей силой служили военные действия, требовавшие привлечения дополнительных человеческих ресурсов. Кроме того, демократические идеи заразительны - так было и во времена Ж.Ж. Руссо, и во времена Дж. Ф. Кеннеди. Наконец, насильственное свержение олигархии в одной из стран (например, во Франции в 1830 г. или в Германии в 1918г.) нередко настолько пугает правящие верхушки других стран, что толкает их к мирной капитуляции (к примеру, в Англии - в 1832 г., в Швеции - в 1918 г.). Такого рода проявления неизменно присутствующих международных влияний не следует путать с ситуациями, когда речь идет об активном участии во внутриполитическом процессе демократизации лиц, прибывших из-за рубежа. Иными словами, на начальном этапе формулирования теории генезиса демократии следует оставить за скобками опыт тех стран, где демократия обязана своим появлением, в первую очередь, военной оккупации (послевоенные Германия и Япония), тех, куда демократические институты или ориентации были привнесены иммигрантами (Австралия и Новая Зеландия), а также тех, где иммиграция - подобным или каким-то иным образом - сыграла ведущую роль в осуществлении демократических преобразований (Канада, Соединенные Штаты и Израиль). [...]

Модель, которую я хотел бы обрисовать на следующих нескольких страницах, в значительной мере основана на исследовании опыта Швеции - западной страны, осуществившей переход к демократии в период между 1890 и 1920 г., и Турции - вестернизирующегося государства, где процесс демократизации начался около 1945 г. и продолжается по сей день 1 . [...].

II А. Предварительное условие

Отправной точкой модели служит единственное предварительное условие - наличие национального единства. Понятие «национальное единство» не содержит в себе ничего мистического типа плоти и крови (Blut und Boden) и ежедневных обетов верности им, или личной тождественности в психоаналитическом смысле, или же некой великой политической миссии всех граждан в целом. Оно означает лишь то, что значительное большинство граждан потенциальной демократии не должно иметь сомнений или делать мысленных оговорок относительно того, к какому политическому сообществу они принадлежат. Требование национального единства отсекает ситуации, когда в обществе наличествует латентный раскол, подобный тому, который наблюдался в габсбургской или оттоманской империях и присутствует сегодня в ряде африканских стран, равно как и те, когда, напротив, имеется сильная тяга к объединению нескольких сообществ, как во многих странах арабского мира. Демократия - это система правления временного большинства. Чтобы состав правителей и характер политического курса могли свободно сменяться, границы государства должны быть устойчивыми, а состав граждан - постоянным. По афористичному замечанию И. Дженнингса, «народ не может решать, пока некто не решит, кто есть народ».

Национальное единство названо предварительным условием демократизации в том смысле, что оно должно предшествовать всем другим стадиям процесса - в остальном время его образования не имеет значения. [...]

Не имеет значения и то, каким образом достигалось национальное единство. Возможно, географическое положение страны было таким, что никакой серьезной альтернативы национальному единству просто никогда не возникало - здесь наилучшим примером служит та же Япония. Но чувство национальной принадлежности могло стать и следствием внезапной интенсификации социального общения, воплощенной; специально придуманной для ее обозначения идиоме. Могло оно быть и наследием некоего династического или административного процесса объединения. [...]

В своих предыдущих работах я как-то писал о том, что в эпоху модернизации люди если и склонны испытывать чувство преимущественной преданности политическому сообществу, то лишь в том случае, если это сообщество достаточно велико, чтобы достичь некоего значительного уровня соответствия требованиям современности в своей социальной и экономической жизни. Однако подобная гипотеза должна рассматриваться как одна из составляющих теории формирования наций, а отнюдь не теории демократического развития. В контексте рассматриваемой нами сейчас проблемы имеет значение лишь результат.

Существуют по крайней мере две причины, по которым я не стал бы называть этот результат «консенсусом». Во-первых, как доказывает К. Дойч, национальное единство - плод не столько разделяемых всеми установок и убеждений, сколько небезучастности (responsiveness) и взаимодополненности (complementarity). Во-вторых, понятие «консенсус» имеет дополнительный смысл, предполагающий осознанность убеждения и обдуманность согласия. Но предварительное условие перехода к демократии, о котором идет речь, полнее всего реализуется тогда, когда национальное единство признается на бессознательном уровне, когда оно молчаливо принимается как нечто само собой разумеющееся. Любое громогласное провозглашение консенсуса относительно национального единства в действительности должно настораживать. Националистическая риторика чаще всего звучит из уст тех, кто наименее уверен в своем чувстве национальной идентичности: в прошлом веке этим грешили немцы и итальянцы, в нынешнем - арабы и африканцы, но никогда - англичане, шведы или японцы.

Тезис о том, что национальное единство представляет собой единственное предварительное условие перехода к демократии, подразумевает, что для демократии не требуется какого-либо минимального уровня экономического развития и социальной дифференциации. Экономические и социальные факторы подобного рода входят в модель лишь опосредованно как возможные основы национального единства или же глубинного конфликта (см. ниже). Те социальные и экономические индикаторы, на которые исследователи так любят сослаться как на «предварительные условия» демократии, выглядят по меньшей мере сомнительными. Всегда можно найти недемократические страны, чей уровень развития по выдвинутым в качестве индикаторов показателям подозрительно высок - к примеру, Кувейт, нацистская Германия, Куба или Конго-Киншаса. Напротив, Соединенные Штаты 1820 г., Франция 1870 г. и Швеция 1890 г. вне всякого сомнения не прошли бы тест по какому-нибудь из показателей, касающихся уровня урбанизации или дохода на душу населения, не говоря уже о количестве экземпляров газет в обращении или числе врачей, кинофильмов и телефонных номеров на каждую тысячу жителей.

Поэтому модель умышленно оставляет открытым вопрос о возможности существования демократий (действительно заслуживавших бы такого наименования) в досовременные, донациональные времена и на низком уровне экономического развития. Найти содержательное определение демократии, которое охватывало бы современные парламентские системы наряду со средневековыми лесными кантонами, античными городами-государствами (теми, где не было рабов и метеков) и некоторыми доколумбовыми племенами индейцев, может оказаться весьма сложно. Решение подобной задачи выходит за рамки настоящего исследования, и все же мне не хотелось бы исключать возможность такого рода попытки.

Б. Подготовительная фаза

Согласно моей гипотезе, динамический процесс демократизации в собственном смысле слова - при наличии указанного выше предварительного условия - запускается посредством длительной и безрезультатной политической борьбы. Чтобы политическая борьба обрела названные черты, ее основные участники должны представлять прочно укоренившиеся в обществе силы (как правило, социальные классы), а спорные вопросы, вокруг которых она ведется, должны иметь для сторон первостепенное значение. Подобная борьба чаще всего начинается вследствие появления новой элиты, поднимающей угнетенные и лишенные ранее руководства социальные группы на согласованное действие. При этом конкретный социальный состав противоборствующих сторон - и лидеров, и рядовых членов, - равно как и реальное содержание спорных вопросов будут разниться от страны к стране, а также от периода к периоду в жизни каждой отдельно взятой страны.

Так, в Швеции на рубеже XIX и XX вв. основными участниками борьбы были сперва фермеры, а затем низший средний и рабочий классы, с одной стороны, и консервативный альянс бюрократии, крупных землевладельцев и промышленников - с другой; в качестве объекта разногласий выступали тарифы, налогообложение, воинская повинность и избирательное право . В Турции же в последнее двадцатилетие идет спор между деревней и городом, точнее, между крупными и средними фермерами (которых поддерживает большинство сельского электората) и наследниками кемалевского военно-бюрократического истеблишмента; предмет спора - индустриализация или приоритетное развитие сельского хозяйства. В каждом из приведенных примеров основную роль играют экономические факторы, однако векторы причинно-следственных связей имеют противоположную направленность. Рубеж веков был для Швеции периодом бурного экономического развития, породившего новые политические напряженности; и в один решающий момент стокгольмским рабочим удалось преодолеть налоговый барьер, лишавший их ранее права голоса. Напротив, в Турции выдвижение требования сельскохозяйственного развития явилось следствием, а не причиной начавшейся демократизации.

Бывают ситуации, когда значение экономических факторов оказывается гораздо меньшим, чем в описанных выше случаях. В Индии и на Филиппинах ту подготовительную роль, которую в других местах играет классовый конфликт, сыграла продолжительная борьба националистических сил и имперской бюрократии по вопросу о самоуправлении. В Ливане в качестве противоборствующих сторон в незатухающей борьбы выступают главным образом конфессиональные группы, основной же ставкой являются правительственные посты. И хотя политические схватки подобного рода имеют, разумеется, и свое экономическое измерение, лишь самый непробиваемый экономический детерминист будет объяснять колониализм или религиозные разногласия исключительно экономическими причинами.

В своем классическом компаративном исследовании Дж. Брайс пришел к заключению, что « в прошлом к демократии вел лишь единственный путь - стремление избавиться от неких осязаемых зол». Демократия не была изначальной или основной целью борьбы, к ней обращались как к средству достижения какой-то другой цели либо же она доставалась в качестве побочного продукта борьбы. Но поскольку осязаемых зол, постигающих человеческие сообщества, несметное число, брайсовский «единственный путь» распадается на множество отдельных дорог. В мире нет двух демократий, которые бы прошли через борьбу одних и тех же сил, ведущих спор по одному и тому же кругу вопросов и с теми же самыми институциональными последствиями. Поэтому представляется маловероятным, чтобы какая-либо будущая демократия в точности повторила путь одной из предшествующих. [...] Чтобы прийти к демократии, требуется не копирование конституционных законов или парламентской практики некоей уже существующей демократии, а способность честно взглянуть на свои специфические конфликты и умение изобрести или позаимствовать эффективные механизмы их разрешения.

Серьезный и продолжительный характер борьбы, как правило, побуждает соперников сплотиться вокруг двух противоположных знамен. Поэтому отличительной чертой подготовительной фазы перехода к демократии является поляризация, а отнюдь не плюрализм. Тем не менее степень раскола общества имеет свои пределы, обусловленные требованием национального единства, которое, конечно же должно не только предшествовать началу процесса демократизации, но и присутствовать на всех его стадиях. Если линия раскола точно совпадаете региональными границами, результатом скорее всего будет не демократия, а сецессия. У противоборствующих сторон, даже если их интересы имеют четко выраженную географическую направленность, должно сохраняться некое ощущение сообщности или же существовать некое региональное равновесие сил, которое исключит возможность массового изгнания соперников и геноцида. [...] Важное значение на подготовительной фазе могут иметь перекрещивающиеся расколы, способные оказаться средством укрепления и поддержания чувства сообщности. [...]

В. Фаза принятия решения

Р. Даль писал, что «узаконенная партийная оппозиция - недавнее и случайное изобретение». Данное замечание полностью согласуется с приводившимся выше утверждением Брайса о том, что средством продвижения к демократии является преодоление осязаемых поводов для недовольства, а также с высказанным в настоящей статье предположением, что переход к демократии - сложный и запутанный процесс, тянущийся многие десятилетия. Все это, однако, не исключает сознательного выдвижения в ходе подготовительной фазы таких целей, как избирательное право или свобода оппозиции. Не означает это и того, что страна может стать демократией лишь по недоразумению. Напротив, подготовительная фаза завершается лишь тогда, когда часть политических лидеров страны принимает сознательное решение признать наличие многообразия в единстве и институционализировать с этой целью некоторые основополагающие механизмы демократии. Именно таким было принятое в 1907 г. в Швеции решение (я называю его «Великим компромиссом» политической жизни этой страны) ввести всеобщее избирательное право вкупе с пропорциональным представительством. Подобного рода решений может быть не одно, а несколько. Как известно, принцип ограниченного правления утвердился в Англии в результате компромисса 1688 г., кабинетное правление развилось в XVIII в., а реформа избирательного права была проведена аж в 1832 г. Даже в Швеции за «Великим компромиссом» в 1918 г. последовала дальнейшая реформа избирательной системы, закрепившая также принцип кабинетного правления.

Приобретается ли демократия «оптом», как в 1907 г. в Швеции, или же «в рассрочку», как в Англии, в любом случае она - результат сознательного решения со стороны по крайней мере верхушки политического руководства. Политики - профессионалы в области власти, и коренной сдвиг в сфере организации власти, подобный переходу от олигархии к демократии, не ускользнет от их внимания.

Решение предполагает выбор, и хотя выбор в пользу демократии не может быть сделан, если отсутствуют предварительное и подготовительное условия, это - реальный выбор, который не вытекает автоматически из наличия названных предпосылок. Как показывает история Ливана, альтернативными вариантами решения, способного прекратить затянувшиеся позиционные бои в политическом сообществе, могут стать мягкая автократия или иностранное господство. И, конечно же, не исключен и такой поворот событий, когда решение в пользу демократии или каких-то существенных ее компонентов было предложено и отвергнуто, что ведет к продолжению подготовительной фазы либо к искусственному ее прекращению.

Решение в пользу демократии проистекает из взаимодействия нескольких сил. Поскольку условия сделки должны быть четко оговорены и кто-то должен взять на себя риск относительно ее возможных будущих последствий, непропорционально большую роль здесь играет узкий круг политических лидеров. Среди групп, задействованных в переговорах, и их лидеров могут быть представлены бывшие соперники по подготовительной борьбе. К числу других потенциальных участников переговоров относятся группы, отколовшиеся от основных противоборствующих сторон или только что вышедшие на политическую сцену. В Швеции, например, такие новообразованные и промежуточные группы сыграли решающую роль. В течение 1890-х гг. консерваторы и радикалы (первых возглавляли промышленники, вторых - интеллектуалы) заострили спорные вопросы и придали им отчетливую форму. Затем наступил период пата, когда рухнула дисциплина во всех недавно образованных парламентских партиях, - начался своего рода процесс хаотизации, в ходе которого были придуманы и опробованы многочисленные варианты компромиссов, комбинаций и перегруппировок. Формула, взявшая верх в 1907 г., была выработана при решающем участии умеренно консервативного епископата и умеренно либерального фермерства - сил, которые ни до, ни после этой фазы принятия решения не играли сколько-нибудь существенной роли в политике.

Варьируются не только типы сил, обеспечивших выбор демократического решения, и не только содержание такого решения, но и мотивы, по которым оно предполагается и принимается. Охранительные силы могут уступить из опасения, что, продолжая сопротивляться, они в конечном итоге обрекут себя на гораздо большие потери. (Подобными соображениями руководствовались английские виги в 1832 г. и шведские консерваторы в 1907 г.) Или же они могут, пусть с запозданием, возжелать быть достойными давно провозглашенных принципов: так было при переходе Турции к многопартийной системе, объявленном в 1945 г. президентом И. Инёню. В свою очередь, радикалы способны принять компромисс в качестве первого «взноса», будучи уверены, что время работает на них и другие «взносы» неизбежно последуют. И консерваторы, и радикалы могут устать от длительной борьбы или же испугаться, что она перерастет в гражданскую войну. Страх перед гражданской войной, как правило, приобретает гипертрофированные размеры, если общество прошло через подобную гражданскую войну в недавнем прошлом. Как остроумно заметил Б. Мур, гражданская война в Англии была решающей «заблаговременной инъекцией насилия, обеспечившей последующую постепенность преобразований». Короче говоря, демократия, как и любое другое коллективное действие, обычно является производным огромного множества разнородных побуждений.

Принятие демократического решения в каком-то смысле может рассматриваться как акт сознательного, открыто выраженного консенсуса. Но, опять-таки, это достаточно туманное понятие следует использовать с осторожностью и, возможно, ему лучше найти какой-то менее неопределенный синоним. Во-первых, как показывает Брайс, демократическая суть решения может быть побочным результатом разрешения других важных проблем. Во-вторых, поскольку речь идет действительно о компромиссе, это решение будет восприниматься каждой из задействованных сторон как своего рода уступка - и, конечно, не будет олицетворять собой согласия по вопросам принципов. В-третьих, даже если говорить об одобренных процедурах, то и здесь, как правило, сохраняются различия предпочтений. Всеобщее избирательное право при пропорциональном представительстве - суть шведского компромисса 1907 г. - практически в равной степени не удовлетворяло ни консерваторов (которые предпочли бы сохранить прежнюю плутократическую систему голосования), ни либералов и социалистов (которые выступали за правление большинства, не выхолощенное пропорциональным представительством). Что имеет значение на стадии принятия решения, так это не ценности, которых лидеры абстрактно придерживаются, а шаги, которые они готовы предпринять. В-четвертых, соглашение, выработанное лидерами, отнюдь не является всеобщим. Оно должно быть перенесено на уровень профессиональных политиков и населения в целом. Решение последней задачи - суть последней фазы модели, фазы привыкания.

Г. Фаза привыкания

Неприятное решение, будучи принятым, со временем, как правило, начинает представляться все более и более приемлемым, раз уж приходится сообразовывать с ним свою жизнь. Повседневный опыт каждого из нас дает тому немало примеров. [...] Кроме того, демократия, по определению, есть конкурентный процесс, а в ходе демократической конкуренции преимущества получают те, кто может рационализировать свою приверженность новой системе, и еще большие - те, кто искренне верит в нее. Яркой иллюстрацией данного тезисам может служить метаморфоза, произошедшая со шведской консервативной партией за период с 1918 по 1936 г. За эти два десятилетия лидеры, которые скрепя сердце смирились с демократией или приняли ее из прагматических соображений, ушли в отставку или умерли, а их место заняли те, кто действительно верил в нее. Такая же разительная перемена наблюдалась и в Турции, где на смену руководству И. Иненю, который поддерживал демократию из чувства долга, и А. Мендереса, видевшего в ней великолепное средство реализации своих амбиций, пришло молодое поколение лидеров, понимавших демократию более широко и всем сердцем преданных ей. Короче говоря, в ходе самого функционирования демократии идет дарвинистский отбор убежденных демократов, причем по двум направлениям - во-первых, среди партий, участвующих во всеобщих выборах, и во-вторых, среди политиков, борющихся за лидерство в каждой из этих партий.

Но политика состоит не только из конкурентной борьбы за правительственные посты. Помимо всего прочего, это - процесс, направленный на разрешение внутригрупповых конфликтов, будь то конфликты, обусловленные столкновением интересов или связанные с неуверенностью в завтрашнем дне. Новый политический режим есть новый рецепт осуществления совместного рывка в неизведанное. И поскольку одной из характерных черт демократии является практика многосторонних обсуждений, именно этой системе в наибольшей степени присуще развитие методом проб и ошибок, обучение на собственном опыте. Первый великий компромисс, посредством которого устанавливается демократия, если он вообще оказывается жизнеспособным, сам по себе является свидетельством эффективности принципов примирения и взаимных уступок. Поэтому первый же успех способен побудить борющиеся политические силы и их лидеров передать на решение демократическими методами и другие важнейшие вопросы.

Так, в последней трети XIX столетия Швеция оказалась в ситуации полного политического пата, когда ни одна из сторон не могла провести своего варианта решения первоочередных вопросов, стоявших тогда на повестке дня и касавшихся реформы систем налогообложения и воинской службы, унаследованных еще с XVI в. Но за два десятилетия, прошедших с 1918 г., когда шведы окончательно приняли демократию, все несметное множество щекотливых вопросов было - целенаправленно или походя - разрешено. Социал-демократы отказались от своих прежних пацифизма, антиклерикализма и республиканства, равно как и от требования национализации промышленности (хотя пойти на уступку по последнему пункту им было крайне непросто). Консерваторы, бывшие когда-то непреклонными националистами, поддержали участие Швеции в международных организациях. Наряду с прочим, консерваторы и либералы полностью одобрили государственное вмешательство в экономику и создание государства всеобщего благосостояния.

Разумеется, спираль развития, которая в Швеции вела вверх, ко все большим и большим успехам в демократическом процессе, может вести и в противоположном направлении. Явная неудача при разрешении какого-то животрепещущего политического вопроса ставит под удар будущее демократии. Когда же нечто подобное происходит в начале стадии привыкания, последствия могут оказаться роковыми.

Вместо пренебрежительного отношения

они заслуживают нашей поддержки

Эра, наступившая после окончания “холодной войны”, породила новое явление мировой истории — обилие бедных демократических стран. На сегодняшний день насчитывается около 70 государств, обладающих базовыми атрибутами демократического правления, среднедушевой ВВП которых не превышает 10 000 долларов. Запад отнесся к этим режимам в основном пренебрежительно и снисходительно. Читая о них, мы узнаем об их экономических проблемах, ущербности их демократии, смутных перспективах. Однако их существование можно также рассматривать как знак надежды, как замечательные примеры побед или дань уважения всемирным идеалам свободы и самоуправления.

До 1989 года демократия была редким явлением в “менее развитых странах”. Стабильная демократия казалась той роскошью, которую могли себе позволить только богатые нации, этакой сахарной глазурью, венчающей торт, тесто которого — пятизначная сумма валового внутреннего продукта. Надо отметить, эта зависимость не всегда строго соблюдалась. Некоторые бедные страны — Индия, островные государства англоязычной части Карибского архипелага, Венесуэла — были демократиями на протяжении десятилетий. Почти все государства Центральной и Южной Америки между периодами военной диктатуры переживали демократические интерлюдии. На протяжении 1980-х годов несколько бедных стран провели выборы, которые стали серьезным прорывом и ознаменовали наступление стабильных демократий — в частности, в Сальвадоре в 1982 году. Однако начинающие демократические режимы, в один момент возникшие в странах “третьего мира”, были в высшей степени подвержены взаимоисключающему влиянию двух полюсов “холодной войны”. За несколько лет большинство из них трансформировались в левацкие государства или правые диктатуры, часто раздираемые партизанскими восстаниями.

Теперь все переменилось. Хотя окончание “холодной войны” само по себе не означало утверждения демократии в бедных странах, оно значительно улучшило предпосылки для демократической стабилизации. Перестав быть заложниками в глобальной борьбе, бедные страны были предоставлены самим себе — и многие преуспели в установлении хрупких, нестабильных, но все же реальных демократий в Центральной и Южной Америке, Юго-Восточной Азии и Африке, так же как и в странах бывшего советского блока.

Эти бедные демократические страны сталкиваются с реальными экономическими вызовами, и, по западным меркам, их гражданская культура недоразвита. Но все же, несмотря на все их очевидные недостатки, они обеспечивают базовые права человека и политические свободы. Люди в этих странах пользуются свободой слова, правом обращаться к правительству, свободой собраний и передвижения по миру. Оппозиция может организовывать свои блоки и участвовать в политике, критиковать правительство, распространять агитационные материалы, а также конкурировать в борьбе за посты в местном и государственном управлении в свободных и более или менее справедливых выборах, результаты которых, в конечном счете, отражают волю большинства. Наконец, в бедных демократических странах издаются газеты, свободные от цензуры правительства. Эти характеристики отличают такие государства от недемократических (таких, как Бирма, Китай, Северная Корея, Саудовская Аравия, Туркменистан, Вьетнам). А также от псевдодемократических режимов, имеющих внешние атрибуты демократии, но все же не соответствующих ни одному из обозначенных выше критериев (как, например, Азербайджан, Египет, Казахстан или Малайзия).

По экономическим показателям категория “бедных демократий” охватывает многие страны: Нигерию, Бангладеш и Индию (с подушевым ВВП до $440 — по данным Всемирного банка на 1999г.); группу стран со среднедушевым ВВП от $2 до 3 тыс. (Перу, Россия, Ямайка и Панама); группу с ВВП от $4 до 5 тыс. (Польша, Чили, Венгрия и Чешская Республика) и, наконец, страны с ВВП от 7 до 10 тыс. долларов (Аргентина — $7555, Южная Корея — $8500, Барбадос — $8600, Мальта — $9200 и Словения — $10 000). Для сравнения: “богатые демократии” обладают среднедушевым ВВП свыше $20 тыс. — Канада, Италия и Франция — от 20 до 24 тыс., США — 32 тыс., Швейцария и Люксембург — 38 и 43 тыс. соответственно. Промежуточная категория стран — демократии со среднедушевым ВВП от $10 до 20 тыс. — включает Португалию, Испанию, Грецию и Израиль. Даже если не учитывать малые государства и протектораты, “бедные демократии” теперь более многочисленны, чем государства любого иного типа.

История почти всего 20-го века прошла под знаком глобальной борьбы между демократией и тоталитаризмом, в которой участвовали некоторые из крупнейших индустриально развитых и военных держав мира — Соединенные Штаты, Германия, Япония, Россия и Китай. История 21-го столетия, напротив, могла бы пройти под знаком эволюции “бедных демократий”.

“Бедные демократии” и их богатые родственники пришли к демократическим институтам разными путями. Начиная со средних веков, путь западноевропейцев к демократии был отмечен постепенными приобретениями прав и свобод: дворяне получали независимость от короля, а города, церковь, университеты и муниципалитеты становились все более свободными от власти местных лордов. На протяжении столетий в феодально-вассальных отношениях складывалась система взаимных прав и обязательств. Постепенно соглашения на основе обычного права (customary) получали силу закона: стали нормой святость договоров, заключаемых по добровольному согласию, беспристрастность судов, независимая политика муниципалитетов, гильдий и профессиональных ассоциаций. Местное самоуправление предшествовало установлению демократического государственного правления на несколько столетий.

Опыт “бедных демократий” был во многом противоположным. Здесь институты, этические нормы и практики нового времени не смогли получить развитие при старом режиме. И если дефицит демократической культуры — характерная черта большинства “бедных демократий”, то бывшие коммунистические страны сталкиваются с особыми препятствиями. За редким исключением (Эстония и Чешская Республика), большинство стран Центральной Европы либо никогда не обладали “программным обеспечением” (software) либеральной капиталистической демократии, или же таковое было разрушено на протяжении десятилетий коммунизма. Не раз говорилось, что посткоммунистические общества начинали как “демократии без демократов”, поскольку тоталитарное государство систематически разрушало, коррумпировало и подрывало даже неполитические добровольные ассоциации, то есть те самые группы, которые продвигали и способствовали усвоению принципов самоограничения и следования праву: церковному, добрососедскому, профессиональному, а в период расцвета сталинизма — даже семейному.

В большинстве случаев протест против тоталитарного или авторитарного правления, породивший “бедные демократии”, носил скорее национальный, нежели местный характер. Сформировался мощный национальный консенсус в пользу личных и политических свобод. Это привело к восприятию принципов демократического правления и быстрому принятию институтов, через которые они могли быть реализованы. Выросшая отнюдь не из местного самоуправления демократизация в этих странах стала своего рода экспериментом с заимствованием политических структур общества, повседневные социальные нормы и ценности которых были в целом без изменений унаследованы от антидемократических режимов.

Еще одно ключевое отличие между “бедными демократиями” и их более богатыми и зрелыми родственниками состоит в отношениях между собственностью и политической властью. В Западной Европе средневековое единство экономической и политической власти на протяжении столетий подвергалось эрозии, пока экономическая и политическая сфера по большей части (хотя никогда полностью) не обособились друг от друга. В большинстве “бедных демократий” этот ключевой водораздел только начинает робко оформляться. Политическая власть переводится в собственность или экономический контроль (и наоборот) на благо старейшины, вождя племени, мэра, губернатора, председателя колхоза или директора завода. Продолжительный опыт самоуправления на уровне города, конгрегации, гильдии, местных благотворительных учреждений вместе с разделением экономической и политической сфер способствует возведению самой большой преграды, которую может создать культура против беззакония и взяточничества. Тогда человек начинает колебаться, стоит ли воровать из кассы, за наполнение которой еще недавно он голосовал, или нарушать законы, которым он добровольно согласился подчиняться. Непосредственным и самым заметным результатом кратчайшего пути, пройденного “бедными демократиями” к современным политическим структурам, стала коррупция, которая в различной степени — бич для всех них.

Разумеется, даже в странах Запада эти труднопреодолимые заслоны не были гарантией против обмана и коррупции эпохи раннего капитализма.

“Все общество захлестнули нетерпеливое стремление к обогащению, презрение к медленным, но верным способам получения прибыли — по заслугам вознаграждающих за усилия, терпение и бережливость… [Эти страсти] захватили даже важных сенаторов Сити… депутатов, членов городского правления. Было легко и… выгодно выложить перед людьми проспект нового акционерного фонда, пообещав невежественным гражданам, что дивиденды составят не менее 20 процентов годовых. Каждый день раздувался новый пузырь, он рос, переливался всеми красками, потом он лопался, и о нем забывали”.

Эти слова могли быть написаны и о некоторых “бедных демократиях”. Но это был фрагмент из описания Лондона конца 17-го века после “славной революции”, принадлежащий перу историка Маколея. Даже в современных богатых демократических странах остаются всем известные очаги коррупции — Нью-Йорк и Чикаго на протяжении большей части прошлого века, Марсель или Палермо в наши дни.

Но в “бедных демократиях” коррупция приобретает всепроницающий и систематический характер. Это главная внутриполитическая проблема в Перу и Мексике, Колумбии и Венесуэле, Бразилии и Чешской Республике, Болгарии и Румынии, всех странах бывшего Советского Союза, на Филиппинах, в Турции, Индии, Южной Корее, Нигерии и Южной Африке.

Большинство этих стран были коррумпированы столетиями, прежде чем стать демократическими (или капиталистическими). Более того, здесь имеет значение и вопрос восприятия: правительственные бюрократы в условиях диктатуры и партийные элиты в условиях коммунизма воровали и использовали награбленное, незаметно, разумеется, не вызывая огласки в средствах массовой информации, в то время как новый сменивший их класс гораздо менее осторожен и беспощадно преследуется СМИ. Быть может, с этим связан энтузиазм, который вызвал у американского бизнесмена недемократический Китай, где коррупция имеет централизованный и строго иерархически упорядоченный характер, рабочие послушны, секреты охраняются полицией, а власть оставляет страх в сердцах подчиненных. Такая ситуация гарантирует эффективность взятки в отличие, допустим, от России — страны “бедной демократии”, где страх перед властью в основном уже давно забыт, СМИ дерзки и жадны до скандалов, прерогативы безнадежно перепутаны, а секреты живут не больше двух дней.

В странах, где демократия пришла неожиданно, государственное богатство, прежде захваченное диктатором или партией и охраняемое с оружием силами армии и тайной полиции, было передано под охрану гораздо менее сплоченной группы демократических политиков первого поколения. Упразднение государственной собственности или контроля над экономикой почти в одночасье превратило имущество государства в добычу жадных хищников — когда, например, доступ к китобойному промыслу через инструменты квот, лицензий и аукционов по предварительной договоренности контролировали бюрократы. В условиях институционального вакуума в ходе приватизации — будь то в Мексике, Бразилии, Чешской Республике или России — происходило сближение двух фигур: уполномоченного (часто только что легализовавшего свой бизнес) и очень жадного предпринимателя, с одной стороны, и бедного бюрократа — с другой, результаты которого было легко предсказать.

Другим определяющим атрибутом “бедных демократий” служит их исторически беспрецедентное сочетание выборов на основе всеобщего голосования с ранним, грубым и жестоким капитализмом, который Маркс назвал “капитализмом первоначального накопления”.

На Западе капитализм, по крайней мере на столетие, опередил всеобщее избирательное право. В большинстве “бедных демократий”, прежде всего посткоммунистического спектра, приоритетной задачей общества было установление демократии, в то время как капитализм считался второй, отдаленной целью повестки дня. (В некоторых странах мы наблюдали невиданную прежде картину современной демократии, по существу, без капитализма — например, в Украине между 1991 и 1995 гг.) Это породило новый социоэкономический организм: капитализм, ключевые элементы которого требуют одобрения со стороны избирателей. Это такие базовые элементы, как частная собственность на крупные промышленные предприятия, право продавать и покупать землю, нанимать и увольнять рабочих, рыночные тарифы на квартплату и коммунальные услуги.

В тех случаях, когда основы современного капитализма в странах, управляемых властью большинства, закладывались впервые, это имело более глубокие последствия для капитализма и демократии. Опыт “бедных демократий” служит напоминанием о фундаментальной неоднородности капитализма и демократии. Капитализм легализует неравенство, а демократия — справедливость. Смешавшиеся на Западе под воздействием времени и обычая в странах “бедной демократии” капитализм и демократия сосуществуют в весьма напряженных условиях хрупкого равновесия. Один из результатов — уникальная возможность в начале 21-го века вернуться в грубую и бесцеремонную реальность раннего капитализма, “кровавая история экономического индивидуализма и ничем не сдерживаемая капиталистическая конкуренция” которого, по словам Исайи Берлина, выветрилась из памяти Запада.

Среди прочего, эта история помнит и о жестокости, с которой богатые демократии избавлялись от избыточных классов, когда промышленная революция упразднила классы ведущего натуральное хозяйство фермера и внецехового ремесленника. Первопроходец крупного промышленного капитализма, старая добрая Англия, где 8 из каждых 10 фермеров были выселены со своей земли за 30 лет между 1780 и 1810 годами, идя по пути индустриализации, катком прошлась по телам фермеров и городской бедноты. Беднота нищала, подвергалась арестам за бродяжничество, ее клеймили, вешали или ссылали в колонии. Автор классического исследования о различных путях современной демократии Баррингтон Мур написал: “Англия закрыла крестьянский вопрос как проблему английской политики в рамках промышленной революции. Отмечавшаяся всеми жестокость огораживаний поражает нас тем, насколько ограничены возможности мирного перехода к демократии, и напоминает нам о том, сколь острые и интенсивные конфликты предшествовали ее установлению”.

“Бедным демократиям” пришлось начать свой прорыв к современности и глобальному капитализму, имея отсталую, автаркическую и часто милитаризованную экономику с государственной собственностью. Их излишки рабочей силы были сконцентрированы в гражданских службах и устаревших отраслях — доках, сталелитейных заводах, шахтах или в “оборонке”. В 1980-х годах примерно 30% советской экономики признавались утратившими ценность или, если воспользоваться модным понятием, являлись “виртуальными” в том смысле, что окончательный продукт стоил меньше, чем сырье и рабочая сила, затраченные на его производство. В исследовании, проведенном в 2000 году “МакКинси Глобал Институт” (пока лучшем на данный момент современном исследовании российской экономики), эта оценка была подтверждена. Там указывалось, что 30% российских предприятий, используя 50% рабочей силы всей промышленности, “бесперспективно модернизировать, поскольку они либо слишком незначительны по своему масштабу, либо используют устаревшие технологии”.

Считается, что Россия с ее чрезмерной изолированностью и милитаризованностью экономики является почти исключением, но почти во всех странах “бедной демократии”, где проводились рыночные реформы, первоначально наблюдалось резкое падение ВВП. В результате — лишняя рабочая сила в учреждениях и в промышленности, будь то гражданские служащие в Бразилии, румынские горняки или рабочие на доках Гданьска, что приводило к возникновению крупных политических проблем. В отличие от Запада времен преддемократического капитализма, эти “бедные демократии” не пошли по пути жестокого “устранения” этих миллионов людей из политической жизни, но вместо этого дали им право формировать институции и практику нарождающегося капитализма, наделив их правом голоса.

Ныне динамика “капитализма большинства” хорошо известна. Парламенты, в которых доминируют левые популисты, принимают бюджеты, расширяя “социальные расходы” и субсидии убыточным государственным или частным предприятиям, на которых заняты политически чувствительные группы электората, такие, как фермеры и угольщики. В отсутствие налоговых поступлений, даже отдаленно соответствующих огромным расходам, растет бюджетный дефицит (Польша, страна–лидер посткоммунистических реформ, имеет дефицит бюджета 8% ВВП), происходит ослабление национальной валюты, растут процентные ставки, и правительство впадает в тяжкую долговую зависимость от международных финансовых организаций.

В случае худшего сценария порочный круг замыкается: правительства пытаются свести концы с концами, сокращая свои бюджеты, продавая госдолги под астрономические нормы прибыли и повышая уже достигшие нереальной высоты налоги. Следом идет занижение цен на акции, подавление прямых инвестиций в экономику, бегство капиталов, все больший перенос экономической активности в “серый или черный рынок” и дальнейшее размывание налоговой базы. Перед правительством встает выбор Гобсона: обуздывать инфляцию, печатая деньги, или сокращать уже и без того ничтожные социальные пособия и сворачивать государственные службы с сопутствующим этому риском проиграть выборы левым (в условиях постсоветского режима — бывшим коммунистам, реформат- или неокоммунистам).

Государство — главное действующее лицо в “бедных демократиях”, стремящееся примирить демократию и капитализм. Это сложнейшая проблема. Истощенное государство обременено всегда двумя задачами одновременно: способствовать построению современного капитализма, открытого глобальной экономике, и справиться с тяжелыми политическими проблемами, которыми чревата данная стратегия в условиях демократии. Так, в 1999 году Бразилия попыталась сократить бюджетный дефицит (большая часть которого возникла из-за зарплат, пособий и пенсий разбухшего социального сектора) посредством введения налога на пенсии и установления болезненной системы всеобщих сокращений расходов на содержание государственного сектора. Столкнувшись с той же проблемой весной 2000 года, Аргентина сократила зарплаты работникам государственного сектора от 10 до 15 процентов.

К великому раздражению западных журналистов и экспертов, “капитализм большинства”, сложившийся в “бедных демократиях”, оказался делом весьма ненадежным, сопряженным с медленными и зигзагообразными рыночными реформами, незавершенной приватизацией, далеко не полным восприятием идеологии глобализма и, в лучшем случае, крайне трудным процессом снижения бюджетного дефицита, возникшего из-за больших социальных расходов и субсидирования убыточных отраслей.

Учитывая эти тяжелые препятствия, было бы легко заключить, что “бедные демократии”, сколь многочисленными они ни были бы, обречены уйти в историю как подававший большие надежды, но недолговечный феномен периода после окончания “холодной войны”. Как явление слишком экзотичное, чтобы быть стабильным, испытывающее недостаток “программного обеспечения” демократии, разъедаемое коррупцией и раздираемое противоречиями между демократией и капитализмом.

Однако реальность свидетельствует об обратном. Демократия захватила эти страны удивительно быстро. Это стало очевидно в ходе кризиса “формирующихся рынков” 1997–1998 годов. “Бедные демократии”, такие, как Россия, Бразилия, Южная Корея, выжили достаточно быстро, в недемократической Индонезии происходили распад государственной власти, восстания и антикитайские погромы, а в псевдодемократической Малайзии ради спасения режима с целью найти виновных были устроены инсценированные судебные процессы. Даже в тех случаях, где режим “бедной демократии” подвергался систематическим ревизии и искажению, их демократические элементы было не так-то просто искоренить. Это касается стран, политические системы которых сочетают антидемократические и демократические процедуры и институты, когда ни власть, ни оппозиция не может добиться решающей победы, — например, Беларусь, Зимбабве, Гаити и Пакистан. К этой группе стран также относятся государства с “мягким” однопартийным режимом или военные диктатуры, такие, как Мексика до победы Винсента Фокса в 2000 году или современная Турция, где существование оппозиции разрешено, но ей не дают возможности завоевать большинство в парламенте страны или в течение долгого времени занимать высшие посты в исполнительной власти.

В 2000 году три государства такого типа выдержали последнее испытание — испытание демократической передачей власти. В Мексике, Гане и Югославии оппозиции удалось сместить правительство мажоритарным голосованием, что привело в этих странах к окончанию правления одной партии или избранного автократа, длившегося 71, 13 и 19 лет соответственно.

Случай Зимбабве все же более впечатляет. Оглушительная агитпропагандистская кампания и открытое притеснение оппозиции со стороны правительства захлебнулось перед лицом решительного и временами героического сопротивления избирателей. Во-первых, на референдуме в феврале 2000 года зимбабвийцы отвергли проект конституции, в котором предлагалось узаконить пожизненный срок президентства Роберта Мугабе и легитимировать захват земли, принадлежащей белым фермерам. Затем на парламентских выборах в июне 2000 года. Движение демократических реформ одержало потрясающую победу, а четыре месяца спустя была предпринята попытка импичмента Мугабе, который правил страной с момента завоевания ею независимости в 1980 году.

Беларусь — еще один пример безвыходного противостояния демократии и авторитаризма. Несмотря на то, что последние парламентские выборы были бойкотированы оппозицией, сохраняется большая вероятность того, что на следующих президентских выборах оппозиция президенту Александру Лукашенко объединится под властью единого кандидата. “Сегодня Милошевич, завтра Лука” — гласил постер, который нес один из участников демонстрации протеста в Минске в октябре 2000 года.

Такие страны, как Югославия, Гана и Зимбабве, подтвердили справедливость классического минималистского определения демократии, данного Джозефом Шумпетером: “свободное соперничество за свободного избирателя”. В своей книге “Капиталистическая революция” Питер Бергер развил эту мысль: в демократиях “органы власти назначаются решением большинства голосов в ходе регулярных и свободных выборов, при которых существует “настоящее соревнование” за голоса избирателей; тем, кто участвует в таком соревновании, гарантированы свобода слова и свобода объединений”. Конечным результатом является “наделенное законным правом ограничение власти правительства”.

Право свободно голосовать за кандидатов от оппозиции оказалось не только необходимым, но и зачастую достаточным условием для начальной победы демократии. Более или менее справедливые выборы, пресса, свободная от цензуры правительства, альтернативное голосование и в основном честный подсчет результатов могут стать ключом к осуществлению народного суверенитета, даже в отсутствие (или в условиях явных искажений) таких компонентов зрелой либеральной демократии, как независимый и беспристрастный суд, разделение властей и система сдержек и противовесов.

Среди наиболее ярких подтверждений этой теории — победа “Солидарности” в Польше в 1989 году на парламентских выборах и свержение сандинистского правительства Объединенной национальной оппозицией в Никарагуа в 1990 году. Даже в том случае, когда состязательные выборы и честный подсчет голосов становятся лишь двумя отдушинами режима диктатуры, они могут вызвать потрясающие перемены. Так было на выборах в советских республиках в 1988–1991 годах, на которых с большим перевесом голосов победили кандидаты от антикоммунистических и национальных партий, или в случае избрания Бориса Ельцина депутатом на Съезд народных депутатов в марте 1989 года москвичами, отдавшими 92% голосов, после того как Ельцина исключил из членов Политбюро Горбачев. Различные варианты этого сценария проигрывались в феврале 2000 года на выборах в парламент Ирана, когда реформисты и умеренные завоевали поддержку в ряде округов и уверенно победили в Тегеране, а потом на июньских 2001 года президентских выборах, на которых, по утверждению многих, реформистский президент Мохаммад Хатами был переизбран 76% голосов избирателей страны. Похожая ситуация сложилась в Береге Слоновой Кости, где кандидаты от оппозиции победили в большинстве городов на муниципальных выборах на пост мэра после почти 40-летней монополии правящей партии. С другой стороны, выборы 2001 года в Уганде и Бенине показали, что нечестный подсчет голосов может положить конец двум самым ярким примерам успешной демократии.

Какие политические выводы следуют из вышесказанного? Во-первых, никогда не стоит переоценивать силу демократического импульса в “бедных демократических” странах. Привлекательность свободы вновь и вновь доказывала, что она достаточно сильна, чтобы преодолевать большие препятствия. Элиты, уверяющие, что знают, как себя чувствуют массы, каждый раз предсказывали, что граждане бедных стран будут испытывать разочарование в демократии и в итоге будут склонны от нее отказаться. Но в то же время, за прошедшее десятилетие, за немногими исключениями (нескольких стран Африки, где демократия была грубо и цинично свернута военными вождями, раздувающими племенную вражду, и, быть может, Венесуэлы), страны “бедной демократии” сумели противостоять скатыванию назад к авторитаризму.

Во-вторых, после почти столетия современной демократии многие западные эксперты и журналисты забыли, что демократия не требует постановки вопроса — все или ничего, но что это система, ради достижения которой политическая культура развивается порывисто и скачкообразно, в условиях противодействующих импульсов, казалось бы, несущественными, но в своей совокупности значительными шагами. Опыт каждый раз показывал, что прогресс может противостоять большим проблемам. В свете этого становится ясно, насколько неверно понятие “нелиберальная демократия”, ставшее популярным благодаря Фариду Закарии. Более корректным было бы определение “демократии долиберального периода”.

В-третьих, мы можем пересмотреть критерии, которыми измеряется прогресс “бедных демократий”. Марксистское толкование истории стало настолько распространенным, что экономический рост часто считается единственным мерилом прогресса. За редким исключением, в западных СМИ преобладают характеристики “бедных демократий”, в которых мерилом успеха становится валовый внутренний продукт.

Как и всегда, простые люди проявляют большую мудрость в вопросах свободы и большую терпимость, чем интеллектуалы. “Бедные демократии” продемонстрировали удивительную устойчивость в суровых условиях примитивного капитализма. Избиратели в “бедных демократиях”, в отличие от немногих журналистов или экспертов, поняли суть изречения Исайи Берлина: “Свобода — это свобода, а не равенство, или справедливость, или культура, или человеческое счастье, или спокойная совесть”. Демократия сама по себе, умозрительно отделимая от экономических проблем, всецело поддерживается большинством электората в этих странах.

Коррупция является тяжелой проблемой, и политические культуры, сформированные на протяжении столетий и серьезно искаженные за последние десятилетия исключительно жестокими и нерациональными политическими и экономическими системами, за один день не изменить. Правильным ответом на недостатки “бедных демократий” был бы не отказ от их демократических перспектив или от указывания на их недостатки. Скорее, нужно поддерживать их развитие по демократическому пути, причем не сводя степень их сложности к какой-нибудь одной проблеме и измеряя их прогресс одним-единственным критерием. Кроме того, аналитикам следует научиться распознавать градации коррупции — различать уровни, потенциально фатальные для демократии и либерального капитализма (Нигерия или Сицилия) и пагубные, но не летальные формы (Индия, Мексика или Турция).

Наконец, оценивая жизнеспособность и перспективы той или иной “бедной демократии”, мы скорее склонны фокусироваться на государстве, что вполне объяснимо, чем на других менее заметных, но не менее решающих частях общей картины: на гражданском обществе и тех аспектах экономического и социального развития, которые находятся вне сферы влияния государства. Пример одной “богатой демократии” — Италии — указывает на пределы этого подхода. Сильвио Берлускони, лидер парламентской коалиции (победившей на выборах 13 мая 2001 г.), недавно описал контраст между “государственной” Италией, которую он назвал “плохой” и “постыдной”, именуя ее правовую систему “насмешкой”, ее вооруженные силы “только получающими довольство”, ее полицию “достойной сожаления”, — и “частной” Италией, которую он назвал “очень хорошей”, “вызывающей восхищение во всем мире” и которая за последние полвека смогла выстроить самую энергичную, наименее подверженную спадам экономику Европы. Быть может, некоторые “бедные демократии” последуют по пути Италии к современной модели, выдерживая испытания неэффективного государства — коррумпированного, вмешивающегося в дела граждан, вызывающего всеобщее презрение, обманываемого налогоплательщиками, но в условиях сильной частной экономики. Именно с успехами стран “бедной демократии” в ближайшие годы связаны наши надежды на сокращение бедности и насилия в мире. Если Запад серьезно намерен помочь им, западные лидеры, общественное мнение и международные финансовые организации должны приготовиться к тому, чтобы пройти долгий и тяжелый путь. Быть может, это поможет вспомнить им о том, что, в отличие от Запада на сопоставимой стадии экономического развития, эти страны проходят период раннего капитализма, который укрепляется и становится гораздо более справедливым благодаря демократии. Воодушевляемые примером более старых и богатых демократических стран, “бедные демократии” заслуживают помощи и поощрения, а не пренебрежительного отношения и презрения.

Перевод с английского Константина Челлини

«Сегодня диктатура – это не «стук фашистских сапог» и не водомёты для демонстрантов. Сегодняшняя диктатура – это регулярное, давящее, невозможное повышение тарифов и розничных цен для собственного населения, которое не в состоянии противостоять этому процессу...»

Эксперт , писатель из США Михаэль Дорфман предлагает обсудить его "Как демократия выродилась в диктатуру". "На улицах западных городов не гремели сапоги фашистов, не было коммунистического путча. Однако за последние 30-40 лет западная либеральная демократия в развитых странах так называемого Первого мира незаметно соскользнула в состояние полицейского государства, с внесудебными перебросками, смертельными атаками дронов-беспилотников, тайными тюрьмами, узаконенными пытками, удушающими режимами государственной экономии, аутсорсингом и приватизацией государственных служб, коммерциализацией политики. Мирные протесты систематически разгоняются, против демонстрантов регулярно применяется слезоточивый газ, электрошокеры, а порой стреляют в людей. Массовая слежка за политическими инакомыслящими, да и вообще всеми гражданами, стала нормой. В корпоративной сфере и вовсе царит тоталитаризм, только фюреры называются бизнес-лидерами, коллективизм - team-work, а achievement-oriented - это те же самые показатели социалистических достижений сталинских пятилеток", - отмечает эксперт.

ИА REX : Как демократия выродилась в диктатуру?

Григорий Трофимчук , политолог, первый вице-президент Центра моделирования стратегического развития:

Можно чем угодно считать политический строй в США и ряде ведущих стран т.н. Запада, однако он будет и считаться, и называться демократическим, пока в этих странах не произошёл революционный переворот и не назвал все вещи своими именами.

Сегодня диктатура - это не «стук фашистских сапог» и не водомёты для демонстрантов. Сегодняшняя диктатура - это регулярное, давящее, невозможное повышение тарифов и розничных цен для собственного населения, которое не в состоянии противостоять этому процессу, тем более через выборы, которые не имеют к изменению экономического формата, снижению ценового роста никакого отношения. Фашизм - это схема выплат по ипотеке для молодой семьи, которая пожизненно платит деньги за квартиру или дом. Нормальное, нефашистское государство, кажется, должно выделять своим собственным гражданам жильё (и не «доступное», а максимально просторное) всё-таки по какой-то иной схеме, так как они не враги и не рабы, завезённые сюда насильно из Афганистана, Ливии или Ирака.

Не стоит сравнивать Америку с гитлеровской Германией, это не так. В гитлеровской Германии населению были чётко и внятно обещаны дома и квартиры, но в США об этом не говорит, ни один президент, и это одно из доказательств того, что в США нет никакого фашизма. Речь всегда - о каких-то налогах, отчислениях, процентах и прочих экономических терминах, в которых население не может и не желает разбираться в принципе. Отсюда возникает парадоксальная ситуация: если в том или ином классическом гнезде демократии (Вашингтоне, Лондоне, Париже, Берлине) к власти придут настоящие «фашисты», которые дадут населению работу, образование, жильё и еду, то именно они и выведут эти страны из сегодняшнего тоталитарного концлагеря.

Сегодня можно дополнить классика, Оруэлла, который тупо повторял, не успев увидеть истинного расцвета демократии, что война - это мир, а незнание - это сила. Глядя на сегодняшнюю демократию, он бы родил новые цитаты и афоризмы: Фашизм - это Демократия, Диктатура - это Свобода, Тоталитаризм - это Зарплата.

Павел Крупкин , научный руководитель Центра изучения современности (Париж, Франция):

В общем-то, прежде чем собирать слова в предложения имело бы смысл договориться о значении используемых слов. Слова "демократия вырождается в диктатуру" обычно подразумевают процесс вроде того, что произошло в Веймарской Германии, когда на смену режиму со сменяемостью людей на верхних постах пришел режим личной власти одного человека. Интересно, где в странах взаимопризнающих себя демократиями была установлена диктатура? Таким образом, в процитированной статье мы имеем публицистический перехлест, которым автор пытается подчеркнуть свое отношение к тем изменениям в социальном порядке развитых стран, что мы можем видеть последние годы. Тут следует обратить внимание на то, что жизнь - это ситуация очень изменчивая, и это отражается среди прочего и социальным порядком тоже. К тому же требование сохранности целостности системы может иногда возбуждать гораздо более жесткий "иммунный ответ" при росте числа "разрушителей" выше определенного уровня. И такое "повышение температуры" не изменяет качества системы - если система в итоге не прекращается в части своих определяющих качеств. Определяющим качеством демократии является мирная сменяемость людей на высших постах в политической системе без их на то согласие, и прекращения данного качества пока не видно. Так что развитый Запад как был представлен демократиями, так и останется быть ими представленным в обозримом будущем. Что опять же отнюдь не исключает изменений социального и политического порядков в этих странах - но без прекращения указанного выше определяющего качества для демократических режимов: диктатур (режимов личной власти без возможности мирной замены диктатора без его на то согласия) там, в ближайшее время не случится.

Дмитрий Орлов , политолог, генеральный директор аналитического центра «Стратегия Восток-Запад»:

Если мы считаем, что до недавних пор на Западе была демократия, которая вдруг внезапно перешла в диктатуру, нам придется признать демократичным интернирование 120 тысяч американцев японского происхождения в концентрационные лагеря, начатое по приказу президента Рузвельта 19 февраля 1942 года. Две трети из них, кстати, были гражданами США, а остальные имели вид на жительство.

В те же самые демократические нормы, которые мы приписываем США, вполне "вписывается" и расовая сегрегация, которая официально действовала в Штатах с 1865 по 1941 годы, а неофициально, существует по сей день. Стоит упомянуть и "Комиссию по расследованию антиамериканской деятельности", действовавшую в США с 1934 по 1975 годы, и "маккартизм", как ее следствие. А о том, как обстоит в Америке дело с выборами президента, теперь даже студенты-первокурсники факультетов политологии знают. Не говоря уже о том, что в США действующую власть до самого недавнего времени, критиковать в прессе было нельзя. Да и теперешняя критика - так, легкое покусывание в пределах, дозволенных хозяином.

Таких примеров можно привести еще множество, но зачем? Уже вышеперечисленное весьма наглядно показывают, что демократии в США не было никогда. А все остальные страны Запада всего лишь рассматривают свои интересы сквозь призму интересов англосаксов. Другое дело - если кто-то из стран второго-третьего мира захочет прокрутить те же самые вещи. Конец, как пишут в Интернете, немного предсказуем: его тут же назовут диктатором, и начнут всячески "прессовать". Западная демократия не превратилась в диктатуру - вовсе нет. Просто она, думается, до этого прикрывалось тем, что на Руси в прежние времена называли "харей", а теперь - начала открыто показывать миру, какова она на самом деле.

Леонид Савин , политолог, главный редактор информационно-аналитического издания «Геополитика»:

Мне кажется, что это был закономерный процесс, связанный с вырождением институтов реальной демократии. Западная Европа отличалась стремлением к тоталитаризму с незапамятных времен: и Римская империя, и Ватикан, а позже Наполеон и Гитлер стремились к объединению и унификации земель и народов от Атлантики до Карпат. Кроме того, неверное понимание идей философии эллинизма и самопозиционирование Запада в качестве единственно адекватного преемника древнегреческих учений, в том числе политической демократии, привели к чудовищной смеси лицемерия, самодовольства и чувства превосходства. Кстати, США, только, переняли у Просвещенной Европы основные навыки политических манипуляций, в том числе террор как инструментальное средство достижения своих целей, и переложили на действительность Североамериканского континента, оттачивая и доводя до совершенства механизмы бюрократии и тотального контроля. Сложно сказать, как будут дальше развиваться эти противоречия. Но то, что ЕС и США идут путем погибели - это очевидно. Никакая austerity, как сейчас модно говорить в отношении кризиса, или переключение внимания общественности на внешнего врага, будь то ближневосточные "тирании", "авторитарная" Россия или всюду проникающий терроризм, не смогут решить проблему глубочайших онтологических заблуждений западной цивилизации.

Кирилл Мямлин , публицист:

Либерализм изначально отражал идею свободы - не только (и «не сколько») человека, но свободы предпринимательства. Это автоматически поставило либерализм на службу капиталу. При этом в сознании либералов постепенно произошла подмена: идея «свободы для всех», вытеснилась идеей «свободы от всех», подразумевающей подавление свободы слабых ради реализации произвола сильных. Эта деградация прошла незамеченной. А либералы естественно перешли на службу наиболее влиятельной части бизнеса - глобальным монополиям и «супербуржуазии» (Д.Дюкло). В России это компрадорская олигархия, тесно сращенная с правящей верхушкой. Став выразителями крупнейшего и, как правило, недобросовестного бизнеса, либералы тем самым завершили свое перерождение, перейдя от отстаивания идей свободы к их полному отрицанию всей своей практикой. Слова остались прежними, диаметрально изменилась лишь их суть.

Отстаивание прав человека выродилось в отстаивание: интересов меньшинств - против законных прав большинства; алчности эксплуататоров - против прав эксплуатируемых. Защита конкуренции выродилась в защиту произвола монополий и подавление конкурентов под видом «свободной торговли»; защита свободы слова - в свободу исключительно своего слова (вплоть до цензуры и запрета слов оппонентов, под прикрытием обвинений в «экстремизме»). Защита политических прав народа трансформировалась в защиту глобальных интересов американского и израильского государств и твердое убеждение, что легитимность власти в любой стране дает не ее собственный народ, а исключительно администрация США.

Выражая интересы компрадорской олигархии и глобального управляющего класса, отечественные либералы противостоят клептократии не как раковой опухоли на теле нашего государства, но как части государства. Они отражают интересы даже не российского капитала, а глобальной «супербуржуазии» и пресловутых «новых кочевников», не привязанных ни к одной стране мира, не ответственных ни перед кем и потому рассматривающих хаотизацию человечества как наиболее эффективный путь к увеличению своих богатств и влияния.

Даниэль Штайсслингер , журналист и переводчик (Израиль):

Автор статьи Михаэль Дорфман сознательно или нет — мешает всё в одну кучу. Когда это дроны - беспилотники применялись против собственных граждан? Это — средство ведения войны, снижающее потери тех, кто их применяет. Ну, и таких ляпов там напихано пара вагонов.

В России нужно срочно создавать недемократический контур власти

Когда я говорю, что России нужна монархия, мои утверждения обычно встречают насмешками. Даже профессионалы сомневаются: «Что за монархия? Монархия в современном мире ничего не решает - так, декорация. Это ты что-то неладное придумал».

Попробую пояснить по-другому. В Испании есть такое понятие - «внутреннее государство». Оно означает совокупность сил, работающих на сохранение Испании в качестве сильной, дееспособной страны. Частью «внутреннего государства» является король Хуан Карлос. Но не только он. Кроме монарха, большим влиянием обладают и военные, Генеральный штаб.

Общепризнанно, что именно благодаря Хуану Карлосу Испания перешла к демократии после смерти Франко в 1975 году, а сам король сохранил свой пост. А ведь все думали, что через пару лет после смерти каудильо испанскому монарху придется отправиться в изгнание.

Тем не менее король совершил невозможное. Опираясь на армию, он привел Испанию к демократии, новой Конституции и парламентской монархии. Хуан Карлос сохраняет роль гаранта стабильности Испании по сей день. Например, когда крупная провинция Каталония собиралась отделяться, король резко выступил против. В результате единство страны было спасено.

«Внутреннее государство» существует рядом с демократией, параллельно демократии. Оно является изнанкой любого современного общества. Армия, спецслужбы, владельцы крупной собственности, выдающиеся интеллектуалы - все они поддерживают стабильность власти и правильное функционирование демократических институтов.

Скажу больше: без «внутреннего государства» демократия невозможна. В большинстве случаев она слишком легко скатывается в тиранию «всенародно избранного» популистского вождя. В своей истории мы наблюдали это неоднократно.

Если демократия работает нормально, «внутреннее государство» дремлет. Кажется даже, что его не существует в природе. Генералы лояльны, король разрезает ленточки на выставках, спецслужбы и вовсе невидимы по своей природе.

Но в случае кризиса «внутреннее государство» просыпается, и мало не кажется никому. Например, в Египте роль внутреннего государства по традиции играет армия. Офицеры, объединенные в тайные общества, свергли в свое время королевскую власть и передали бразды правления Гамалю Абделю Насеру.

После свержения Хосни Мубарака военные ушли в тень и позволили победить на выборах представителю исламистской партии «Братья-мусульмане» Мухаммеду Мурси. За год правления Мурси удалось развалить экономику страны и настроить против себя большинство населения, особенно в городах. В итоге военные вмешались и свергли «Братьев-мусульман». Теперь Египтом правит военное правительство, к большой радости всех соседей, в том числе такого оплота радикального ислама, как Саудовская Аравия, которая охотно кредитует новый режим.

Аналогичная система действовала в свое время в Турции, а также в Пакистане. Если демократия начинала сбоить, вмешивались военные и «выносили» с исторической сцены обезумевших и проворовавшихся политиков.

Не является ли то, о чем я говорю сейчас, апологетикой военного переворота? Ни в коей мере. Просто нужно понимать, что слабая демократия зачастую ведет либо к развалу страны, либо к тирании. И поэтому рядом с демократическим контуром власти должен существовать контрольный, недемократический, который всегда может скорректировать сбоящий политический режим.

Для молодежи приведу понятный пример. Внутреннее государство похоже на аварийный диск для компьютера. Если операционная система зависла и ее невозможно перезапустить обычными средствами, ее переустанавливают. Именно для этого нужен диск с правильной версией операционки. Внутреннее государство - аналогичная система. В условиях краха демократии государство можно перезапустить благодаря тому, что правильные, «заводские» его параметры хранятся во внутреннем государстве.

Например, в Турции военные длительное время выступали гарантами светского развития страны, хранителями идеологии кемализма. То же самое можно сказать и о египетской армии.

Поэтому монарх - только часть внутреннего государства. Он - просто человек, который в нужный момент имеет право отдать приказ о начале перезапуска системы. Остальное внутреннее государство делает самостоятельно.

В СССР внутренним государством была КПСС. Именно она хранила мифы и легенды, связанные с основанием страны, гарантировала ее развитие в направлении коммунизма. Крах КПСС привел к краху СССР. Бесконтрольная демократия быстро добила огромную страну, и Горбачев с его политикой двурушничества и предательств ничего не смог сделать.

Поэтому монархия как важная часть внутреннего государства позволяет корректировать развитие страны. Причем корректировать мягко, без военных переворотов. Король в случае необходимости может распустить парламент или уволить правительство на юридически законных основаниях. Тем самым нет нужды в грубых военных переворотах. Пакистанские военные, кстати, поняли это. В 90-е годы прошлого века они добились сверхвласти для президента своей страны. Он был ставленником армии. В случае необходимости начальник Генерального штаба приезжал к главе государства, разговаривал с ним - и правительство Беназир Бхутто уходило в отставку на основании решения президента. Одновременно назначались досрочные выборы. К власти приходила партия Наваза Шарифа, после чего через несколько лет смена власти под давлением военных повторялась.

Иначе говоря, внутреннее государство - вещь необходимая. Монархия может венчать его, но оно может существовать и в других формах. Россия страдает как раз от отсутствия внутреннего государства и потому невозможности создать подлинную, эффективно действующую демократию. Власти все боятся пустить события на самотек и утратить власть. Если бы внутреннее государство было, таких проблем бы не возникало. Так что если мы хотим демократизации, нам нужно создавать недемократический контур власти, вышеописанное внутреннее государство. Только так мы можем прийти к современному политическому режиму.

Парадокс, но правда.